Для него не существовало ни карт, ни пространства, ни времени. Под его поступью вертелась земля, поворачивалось колесо, снова вознося его к смерти и жизни. Через его львиное бытие плыли звезды и темнота, пело утро, вздыхала ночь, заря зажигала свой рассвет в глубинах ужаса жизни. Океаны вздымали свои волны, хрупкие мостики соединяли петляющий след дней, восходящий воздух пел львиную песнь в крыльях птиц. Отсчитывало свой ход львиное время. Оно пульсировало в ударах сердца, шагах, ведущих в незнаемое, душах повинных и горестных, душах любящих и страдающих. Его призвали, и он пришел. Он был.
После своей встречи со львом Иахин–Воаз чувствовал себя незрелым, глупым, потрясенным. То, что лев повернулся к нему спиной, пугало его еще больше, чем когда тот бросился на него. Словно настоящее изрыгнуло его, как кит — Иону. Он корчился в конвульсиях на иссушенной земле под оком взыскующего Бога.
— Бога нет, — произнес он, — зато взыскания существуют, поэтому с такой же вероятностью может существовать и Бог. В конце концов, почему бы не существовать хотя бы одному Богу.
— Люди всегда думают, что Бог с ними, — заметила Гретель. — Но Бог, возможно, в мебели или с камнями.
Встань и проповедуй, вспомнил Иахин–Воаз, не в силах оторваться от Ионы. Царь спит со своими колесницами, львы мертвы. Я не отметил львиный дворец на моей карте. Воаз–Иахиновой карте карт. У меня есть лев, и он уже знает о ковбойском костюме.
Он попытался вспомнить, почему его прежняя жизнь казалась ему невыносимой. Признаться, он не чувствовал себя цельной личностью, но он был вполне обычный неудачливый человек, довольный всем, кроме яичек. Если бы он мог утешаться своей женой, но только чтобы ее самой не было! Сомнительно, смог бы он обходиться без нее. Несмотря на свою новообретенную мужественность, оказалось, что у него ничего нет, и сам он — ничто. Он подивился собственной храбрости предаваться любви с Гретель. Кой‑что во мне живет своей собственной гастрономической жизнью, решил он. А где же тогда я сам, когда это происходит? На какой карте?
Отчего мне страшно? — думал он. Импотентом я был спокоен. Мужественность небезопасна. Я сейчас взвиваюсь, как жеребец, а душа трепещет от ужаса. Жеребцы наверняка никогда не испытывают страха, и львы тоже. У меня есть лев. Даже не у меня — я есть у льва. Лев завораживает меня. Это льву каждое утро является Иахин–Воаз. Импотентом я был спокоен. Что это за чепуха насчет желания забрать мою мужественность, этого идиота, то есть меня? Пусть его голодает, этот лев. Не хочу его видеть. Пусть транслируют все, что угодно, я не буду принимать.
Несколько дней кряду Иахин–Воаз, просыпаясь в положенное время, сердито засыпал снова, тогда как его воображение рисовало ему льва, тощающего с каждым днем. Каждое утро в половине пятого Гретель просыпалась рядом с ним и с закрытыми глазами ждала, когда он выйдет на свою прогулку, — а Иахин–Воаз снова засыпал и видел сны, которых потом не мог припомнить.
Иахин–Воаз видел сон. Он смотрел в микроскоп на подсвеченную снизу каплю воды. В воде плавало многоклеточное не то животное, не то водоросль, зеленая и сферическая. Тысячи мельчайших жгутиков, шевелящихся на его поверхности, заставляли вращаться этот изумрудный шарик, похожий на маленькую землю.
Иахин–Воаз увеличил фокус, чтобы поближе рассмотреть одну из сотен клеток. Ближе, ближе сквозь светящийся зеленый цвет. Ага, воскликнул он. Нагие фигурки его отца и матери совокуплялись в блистающем поле линзы, окруженные темнотой. Они такие большие, а он такой маленький. Отворачивающееся плечо в светящемся зеленом мире, уместившемся в капле воды.
Клетка съежилась, уменьшилась, слилась с зеленым вертящимся миром, который вновь закрылся для него, продолжая искристо вращаться под напором своих жгутиков.
В отличие от бесконечно делящейся бесполой амебы, сказал голос лектора, данный организм обособился на мужские и женские клетки. Происходит половое размножение, а вслед за ним тот феномен, который неизвестен амебе: смерть. Как выразился один естествоиспытатель: «Он должен умереть, ибо дал жизнь потомству и стал не нужен». Потому‑то этот колесообразный организм и умирает. Изобретение колеса — ничто по сравнению с изобретением смерти, а это маленькое колесо само изобрело смерть.
Иахин–Воаз увеличил фокус, чтобы взглянуть на ту же клетку. Темнота посреди сияния. Его мать вскрикнула. Лектор, в своем обсыпанном мелом сером костюме, наклонился и отгородил его от того, что происходило в темноте. Ибо это колесо породило смерть, строго повторил он.
Иахин–Воаз ввинтился в темную сияющую трубу микроскопа, увидел перед собой ярко–зеленое колесо, вцепился в него, пытаясь остановить его ход. Колесо не умрет, повторял он, кусая его, чувствуя во рту его влажную зелень. Это колесо дало жизнь потомству, но оно не умирает. Вместо него умирают львы.
Пожалуй, это род интеллектуального самоубийства, заметил рядом лектор, глядя сверху вниз на Иахин–Воаза, лежащего в картонном гробу, с бородой, наставленной на лектора, чья борода тоже выставилась на него.
Теперь вы мертвы, сказал Иахин–Воаз лектору. Но в это время крышка гроба стала наезжать ему на глаза. Нет, вскрикнул он. Вы, а не я. Поверните все вспять. Пусть вместо этого умрут маленькие зеленые клеточки. Вечно мне умирать. Тогда был я, и теперь тоже я. Когда мой черед посмотреть, как умирают другие?
Спицы чередуются постоянно, но твой черед еще не пришел, сказал лектор. И никогда не придет.
Мой черед, произнес Иахин–Воаз, отходя от гроба, оглядываясь и замечая, что тот стал гораздо короче. У лежащего там отца уже не было торчащей бороды. Рука, держащая карту, стала меньше, моложе. Мой черед, мой черед, заплакал он и вдруг ощутил льва, заплакал сильнее, всхлипнул во сне.
Гретель проснулась, оперлась на локоть, посмотрела на Иахин–Воаза в тусклом свете, посмотрела на его перебинтованную руку, которой он отмахивался от чего‑то. Взглянула на часы. Четыре утра. Она повернулась на бок, спиной к Иахин–Воазу, и стала ждать с открытыми глазами.
В половине пятого Иахин–Воаз проснулся с усталостью во всем теле. Своего сна он не помнил. Он принял душ, побрился, оделся, взял мясо для льва и вышел из дому.
Лев стоял посреди улицы. Иахин–Воаз приблизился к нему, швырнул ему мясо и стал смотреть, как тот ест. Потом, с засевшим в ноздрях львиным запахом, повернулся и, не оборачиваясь, направился к набережной.
Когда Иахин–Воаз и лев отошли немного, из‑за угла дома, где жил Иахин–Воаз, выступил полицейский констебль — и тут же отступил назад, потому что из дому вышла Гретель, одетая, с хозяйственной сумкой в руке.
Гретель посмотрела в сторону реки, а потом последовала за Иахин–Воазом и львом.
Констебль немного подождал, а потом последовал за ней.
Иахин–Воаз шел по удаленной от реки стороне набережной. Вскоре он остановился рядом с садом, над которым возвышалась статуя человека, некогда обезглавленного после теологического диспута с королем.[3]На тротуаре была скамейка. Рядом стояла телефонная будка. Занималось облачное, сероватое утро, над тихой рекой чернели мосты.
Иахин–Воаз повернулся и оказался лицом к лицу со львом. Вдалеке из дома вышла девушка с сумкой. Позади нее темная мужская фигура свернула на боковую улицу. Больше никого в поле зрения не было.
Иахин–Воаз уселся на скамейку. Лев улегся на тротуаре в пяти ярдах от него, не сводя глаз с Иахин–Воазова лица.
— Вечно хмурый, как мой отец, — сказал ему Иахин–Воаз. — Какой из меня мог выйти ученый, отец Лев? Ведь учение — это знание. Что мог я знать? Знали другие, они знали, на что я гожусь, что из меня выйдет, что мне следует делать. А я даже не знал, кто я такой и чего хочу. А сейчас я знаю еще меньше, и мне страшно.
Звук собственного голоса и произносимые им слова вдруг прискучили Иахин–Воазу. Он почувствовал волну раздражения. Он не хотел этого говорить. Что нужно этому льву? Лев был настоящий, он мог убить, очень даже мог, в любой момент. Иахин–Воаз почувствовал, что весь растворяется в ужасе, отступает, и поэтому продолжал:
— Мои мысли потеряли для меня всякий смысл, я не могу вспомнить свои сны. Из моей памяти стерлось большинство происшедших со мной событий, и вместе с ними стерлась моя сущность. Ты чего‑то ждешь от меня, отец Лев. Может, одну лишь мою смерть. Может, ты уже опоздал. Может, это я забил тебя до нее. Даже моя смерть мне не принадлежит.
Один мой учитель выразился в том смысле, что я совершил интеллектуальное самоубийство, когда провалил свои экзамены. Но учение — это знание, а как я мог знать что‑либо, как мог сделать из знания профессию? Мелочи, да. Места на карте.
Когда ты убиваешь себя, ты убиваешь целый мир, но он с тобой не умирает. У него было плохое сердце, так что это не могла быть моя вина. Почему он никогда не разговаривал со мной? Почему мне всегда казалось, что он разговаривает с тем местом, где меня еще нет? Почему у него всегда была для меня готова шкура, и он ждал, что я натяну ее на себя? Один пустой рукав поверг его наземь. Пустое плечо отвернулось от него. Он сомкнул уста и лег навзничь, но и теперь он живее меня.