— Например?
— Хотя бы Тарасова, — говорит он и краснеет.
Кто-то сзади бросает в меня снежком. Я оборачиваюсь и вижу двух парней из Компании, модницу Риту в макси, из- под которого виднеется брючный костюм, и Вальку Тарасова.
— Привет, Детка, — говорит он мне и протягивает руку Сурку.
— Где ты ночевал? — спрашиваю я. — Не в общаге?
— Он ночевал у любовницы, — отвечает за Вальку один из парней, и все покатываются. Это главарь Компании по кличке Гранд. У него рыжие усики и бородка — предмет зависти и дискуссий.
— Понятно, — говорю я.
Но Гранд не унимается:
— И никогда не спрашивай у взрослого мужчины, где он ночевал, это неприлично…
— Я не знала, что у Вальки есть любовница.
— И у Вальки, и у меня, и у всех мужчин, достигших определенного возраста. У всех, кроме Коли Суркова. Не красней, Сурок, я же сказал, что к тебе это не имеет отношения!
Все покатываются, а бедный Сурок отрывается и идет впереди. Какой он нескладный, долговязый. Мне его почему- то жаль.
— Ладно, Гранд, — говорит Валька. — Кончай трепаться…
Ему тоже неприятен этот разговор. Как и мне. Как и Коле
Суркову. Но Валька старше и лучше умеет владеть собой.
Семинар ведет женщина с глупым утиным лицом. Мы с Валькой прозвали ее Дама просто неприятная, а историю искусств преподает Дама неприятная во всех отношениях… Если первая просто зануда, то вторая еще режет на зачетах и лишает людей стипендии…
Я сидела на семинаре и думала о том, что хоть Гранд и трепался, но был по-своему прав. Надо подумать, а потом спрашивать. Что мне задело, где ночевал Валька и есть у него любовница или нет…
В буфете он высмотрел меня и протянул деньги, попросил взять ему винегрет, кофе и конфету «Гуливер». Мы сели за один стол.
— Наша мадемуазель заболела, — говорит он. — А у вас будет английский? Я пробовал изучать, жуткое дело! Ты не боишься сломать язык?
— А ты не боишься сломать нос? — спрашиваю я, намекая на французское произношение. Валька смеется! Он ценит мой юмор. Я тоже ценю его юмор. Вот и все, что нас связывает.
— Я ушел из общаги, — говорит он вдруг. — Надо серьезно работать, Детка… Теперь у меня своя хата.
Я хочу спросить, что за хата, но вспоминаю урок Гранда и молчу.
— Отличная хата, — говорит Валька. — В высотном доме. Есть такая частушка: «Я живу в высотном доме, но в подвальном этаже…» Слыхала? Вот так и я…
Мы встаем из-за стола.
— Конфету забыл, — говорю я.
— Это тебе, — говорит Валька. — Я их не ем.
У него простое, открытое лицо. Взгляд с лукавинкой. Как жаль, что он не в моем вкусе!
Когда я выхожу из института, уже темнеет. В окнах горят огни, и воздух кажется синим. Я люблю сумерки. Они лишают предметы определенности, и все становится условным, как в театре. И наш парк в снегу, по которому я иду одна, совсем другой, чем был утром.
И люди в автобусе и в метро совсем другие. Они все о чем-то думают, и эта задумчивость придает всем лицам что- то общее. Может показаться, что все они думают об одном и том же. Но каждый думает о своем. Девушка с нарисованным лицом вспоминает чьи-то слова, старушка обдумывает, что сготовить на ужин, негр из университета Лумумбы скучает по какой-нибудь Тананариве, столице Мальгашской республики… А я думаю про Вальку Тарасова. От наших я уже знаю, что Валька устроился дворником в высотный дом…
Вечером папа с мамой уходят в гости, а я остаюсь одна в квартире. Они нечасто уходят, и мне даже нравится побыть одной. Я не люблю темноты — это у меня с детства, — поэтому первым делом зажигаю повсюду свет. Потом достаю свой проигрыватель и кручу пластинки. У меня есть свои любимые. «Романс» Шостаковича в исполнении ансамбля скрипачей, Вертинский и артисты цыганского театра. Я могу их слушать без конца. Маму это удивляет, а папу сердит. Сегодня их нет, и я могу делать что хочу. Я достаю свои работы и расставляю по всей квартире. Получается вроде выставки. Это выставка без зрителей, для меня одной…
Оказывается, я довольно много сделала за полгода! Есть несколько удачных портретов. Кажется, я начинаю понимать, почему мне не удаются натюрморты. Я все немного утрирую, и в портретах чувствуется юмор. Мое, авторское, отношение. А в натюрморте юмор, ирония невозможны. Ну как написать иронический апельсин?!
Мои размышления прервал телефонный звонок. Это Нина. Ей очень нужно со мной поговорить. Она звонит из автомата. Здесь, на углу.
— У тебя кто-то есть? — спрашивает она. — Честное слово, никого? Я в таком виде! А чей это голос?
— Вертинского, — говорю я. — Сейчас выключу…
Мне нравится эта песня, и я хочу ее дослушать. Свои работы я успела убрать и спрятать в папки, и ничто не напоминает о недавней выставке.
Над ро-зовым мо-рем
Вставала лу-на,
Во льду зеленела
Бутылка вина,
И плавно кружи-и-лись
Влюбленные па-а-ры…
Я кружусь по комнате, подпевая Вертинскому, и перед глазами отчетливо встает тот осенний вечер, и свадьба, и Нина в белом платье, и троюродный дядя, который танцевал, как шахматный конь…
Все же вспомнила про меня! Больше месяца прошло с тех пор! Хороша подруга! Сейчас я ей выдам!..
Но вот она входит, и едва я вижу ее знакомую пуховую шапочку и круглое, румяное с мороза лицо, как вся моя злость проходит.
Она в клетчатой юбке и красной шерстяной кофточке, такая привычная, своя девчонка.
— Ну, как ты живешь? — говорю я. — Есть хочешь? Ну, тогда чаю…
Это у меня мамино. Кто бы к нам ни пришел — сразу кормить. Мама говорит, что дала себе такой зарок в студенческие годы, после того, как в одном доме ее не догадались пригласить к столу. А время было послевоенное, трудное. Вот тогда мама и дала зарок, что из ее дома — если у нее будет когда-нибудь дом — никто не уйдет голодным.
Ужинать Нина не хочет. И чаю не хочет. Ну, так и быть, за компанию. Брось, давай какой есть! Ну, завари свежий, пожалуйста! Гера, между прочим, тоже любил хороший чай…
— Ты его отучила? — спрашиваю я. У меня ответственный момент — я насыпаю чай в сполоснутый кипятком чайник. Нина мне не отвечает. Обернувшись, я вижу, что она плачет, закрыв лицо ладонями.
— Я уже три дня живу у мамы, — говорит она сквозь слезы. — Мы поссорились…
— Насовсем? — Я просто не могу поверить, что это всерьез. Мне кажется, Нина сейчас засмеется и скажет: «Шютка!»
— Не знаю, — говорит Нина. — Если бы он хотел помириться…
Слезы бегут сквозь ее пальцы и падают на стол. Плачущую Нину я видела когда-то в школе, классе в седьмом. Тогда она плакала из-за двойки по алгебре, и мне не было жалко ее, а даже немного смешно. Теперь я смотрю на Нину, и мне самой хочется плакать. И я ненавижу Геру с его снисходительной улыбкой. Нет, первый мириться он не станет!
— Ну, и черт с ним! Плюнь на него.
Нина отнимает ладони от лица. Заплаканные глаза смотрят светло, удивленно.
— А ребенок? — говорит она.
— Какой ребенок?
— Наш, — говорит она, и в ее голубых глазах возникает подобие улыбки. — Разве я тебе не говорила? Врач говорит, что уже два месяца… Мы с Геркой давно, а свадьба это так, для родственников…
Новость, что Нина ждет ребенка, поразила меня гораздо больше, чем известие о ее свадьбе и о том, что они с Герой поссорились. Все отступило перед этой новостью.
Теперь я вижу, что Нина изменилась. Что-то новое появилось в ее лице. Какое-то другое выражение… Значительное и мягкое. Я пытаюсь представить себе Нину с ребенком на руках. Перед глазами встают все известные мне мадонны с младенцами — «Мадонна Литта», и «Мадонна Грандука», и «Мадонна Конестабиле» и «Мадонна с длинной шеей», и моя любимая «Мадонна с цветком»…
— Я хочу мальчика, — говорит Нина и улыбается. — Я уже имя придумала — Прохор, Прошка… Редкое, правда? Маме не нравится, а по-моему, здорово. В конце концов, это мое дело, как его назвать.
— А Гера какое хочет? — спрашиваю я.
— Гера… — говорит Нина и умолкает. Ее глаза опять наливаются слезами. — Гера вообще ничего не хочет… Никаких детей. Он на мотоцикл деньги копит, даже шлем уже купил… Представляешь? Мотоцикла еще нет, а шлем есть! Напялит и ходит по комнате, как дурак!
— «Мотоциклисты в белых шлемах, как дьяволы в ночных горшках», — говорю я.
— Это откуда? — спрашивает Нина.
— Вознесенский, — говорю я. — Андрей Вознесенский.
— Экстазно! — И Нина повторяет, запоминая: — «Как дьяволы в ночных горшках…»
Я люблю стихи Вознесенского. Я даже с родителями как- то поспорила из-за него. Папа сказал, что в стихах Вознесенского много пустозвонства и что они плохи даже с архитектурной точки зрения — неэкономны, разболтанны и с ненужными украшательствами. Папа намекал на то, что Андрей Вознесенский закончил архитектурный, где учились когда-то мои родители. Может быть, он не прощает Вознесенскому, что он изменил профессии.