Мы думали каждый о своём. Мы оба старались выказать друг другу наивозможнейшую нежность, старались вложить в эту нежность побольше искренности, поменьше слащавости, — и оба понимали, что сделали что-то не то.
«Вот ведь, — думал я, — встретились, блин, два одиночества… Развели, блин, на дороге костёр… А костру разгораться не хочется…»
— Вот и весь разговор! — сказал я вслух.
— Что? — спросила она рассеянно. — Что ты там шепчешь? Эх ты, беленький…
И она слегка, кончиками пальцев погладила меня по макушке:
— Такой беленький… Да… Дела-а…
Беленьким она меня назвала не столько нежно, сколько насмешливо.
— Сама-то беленькая! — ответил я.
— Андрюшка, Андрюшка! — вздохнула она. — Что ж делать-то будем? Может, теперь за тебя замуж попробовать?.. Алёнка, вон, советует. «Возьми, говорит, парня себе…» Да ведь ты же мне как сын… Не знаю, почему так…
— Ну, пусть будет сын, — махнул я рукой. — Не вышло отцом твоим стать, — так буду хоть сыном!
— Нет, правда, Дрончик! Не могу я тебя иначе видеть! Когда мы с тобой сегодня утром… Так неловко было… Как будто запретное что-то… Или это глупости всё, — как ты думаешь?
— Нет, не глупости. Я и сам так считаю: именно что-то запретное.
— Вот и хорошо! Давай, не будем больше ничего такого, ладно? Но я тебя не брошу! Я буду о тебе заботится, буду убирать, стирать, готовить…
— Да, особенно готовить!.. Всю жизнь мечтал завести себе прислугу. Горничную, — или как там это называется… Нет, Шура, и это у нас с тобой не выйдет…
— Почему?
— Да как тебе сказать…
— Как? А вот как я тебе так скажу: с любовью у меня не вышло ничего, — не так я о мужчинах думала, не так я это всё представляла. Миша, — он неплохой парень, и ко мне со всей душой, но — извини… Это я, значит, всю жизнь с ним нос к носу, нюхать, как от него пивом пахнет, слушать, как он про телевизор рассуждает, а потом ещё и любви ему подавай!.. Нет, — это если бы смолоду, — тогда бы привыкла, может быть, а сейчас…
Я бы многое мог возразить ей, — но время для возражений прошло.
— Хотела я песни петь, артисткой стать, — продолжала Петровна. — Тоже ведь… давняя мечта… Бывало, приедут артисты в колхоз, — я смотрю, и от зависти помираю… Вот, думаю: это же моё, моё! Я бы так спела, что тут крыша бы рухнула, — да, ты знаешь, ты меня слышал. Ну, и что вышло? — срам сказать…
— Видишь ли… — начал я, решась, наконец, выложить всю правду, но она перебила:
— Я знаю, что ты скажешь! Погоди, мол, Шурка, потрепи немного: в этот раз не получилось — в другой раз получится, жизнь длинная, и любовь ещё найдёшь, и петь ещё будешь… Не знаю! Длинная или короткая, а кое-что я поняла. Жизнь-то, видишь ты, она и вправду длинная, да я её всю уже прожила. И как прожила, так мне и нужно было её прожить, — у всякого цветочка своя расцветка: одним замуж идти, одним петь да плясать, а другим у батюшки на привязи сидеть, да в коровнике бидонами греметь. Это я не плачусь, нет! Ты пойми: это моя жизнь такая, это такая расцветка у моих цветов. Чужой жизни что завидовать? Что, разве замужние не плачут? Что, плясуньи не спотыкаются? Ох, да как ещё!.. Или у меня в жизни радости не было? Да я дома перед зеркалом плясала и так-то радовалась, — куда же больше? Это понять надо: вот моё, а вот — не моё! И чужого — не трожь! А я тронула, — и что теперь? — словно горького наелась: не моё! Ты мне молодость вернул, — спасибо! Нет, правда, — спасибо! Но только если ты мне и двадцать раз молодость вернёшь, так я двадцать раз буду у кого-то на привязи сидеть, поганые вёдра из-под кого-то выносить, да коровам вымя оглаживать. Вот я и предлагаю: давай, я за тобой ходить буду, как прежде за батюшкой. Ты-то помягче его будешь, подушевнее… А у меня — судьба такая. Молодость!.. Да что мне эта молодость? Это вот как получается: я шла себе, шла, направлялась куда-то, и уже пришла почти, а ты меня за руку хвать, да вновь к началу пути оттащил! «Иди снова той же дорогой!» Ну, славно как! Опять пойду ноги топтать, — и опять ты меня у самого порога назад поволочишь!.. Вот оно, дело-то какое!
— У самого порога, говоришь? — спросил я, удивлённый. — А что же это за порог такой? И за порогом-то что? Или кто? Ну-ка, скажи, поповна!..
— Я баба глупая, — тихо сказала Петровна. — Я из книжек одни стихи читала, да геометрию из-под батюшкиной палки учила. Божественное я плохо понимаю. Обида у меня была на Бога, большая обида, на долгие годы… Да, видно, прошла уже. Я ж Его и не видела никогда… Молилась в молодости, молилась, а Его не видела… А тут вроде стал Он проглядывать немножко… не в глазах, в уме… Только-только я присмотреться хотела, — на тебе! — ты явился со своим аппаратом! Снова всё божественное у меня рухнуло!
— Слушай, Петровна! — начал я, ободренный её рассуждениями. — Нужно сказать тебе одну очень важную вещь. Слушай внимательно и приготовься к тому, что я скажу.
Она посмотрела на меня долгим, испытующим взглядом.
— Значит… Во-первых, знай, что второй раз вернуть молодость я тебе не смогу. Я сегодня проверял расчёты: этот фокус можно проделать с человеком только один раз в жизни.
Она прищурилась, сжала губы.
— И дальше. Самое главное. Ты только не волнуйся, соберись с духом.
Что-то в её лице дрогнуло, как-то брови жалобно надломились…
— Петровна… Шурка… Ты скоро опять начнёшь стареть… И очень быстро вернёшься в прежнее состояние. Очень быстро. Гораздо быстрее, чем… В общем, у тебя что-то около месяца осталось.
Она как-то разом побледнела до синевы, отшатнулась от меня, вскочила на ноги, затрясла руками, словно пыталась стряхнуть с них какую-то гадость, раскрыла рот беззвучно, а потом развернулась и побежала куда-то, — всё ещё тряся руками, и рыдая громко, во весь голос.
«Ну вот, — сказал я сам себе, — полдела сделано. Теперь сообщим то же самое Славику».
Благо жил он неподалёку в длинной разноцветного кирпича хрущёвке, в трёхкомнатной квартире на пятом этаже, из окон которого тоже была видна Свирь и белый дворец электростанции. По лестнице, пропахшей дохлыми кошками, я вскарабкался к его чёрной железной двери.
Открыла Тома, а я — вот чудеса! — и забыл о её существовании. Как и она о моём, — судя по всему. Очень доброжелательно (по-настоящему, искренне доброжелательно) она поздоровалась:
— Здравствуй, здравствуй, Сергей, заходи!
«Вот и в Сергея меня произвели, — подумал я, перешагивая через порог. — Интересно, это повышение или понижение?» А её доброжелательность оскорбила меня больше, чем вы можете себе представить: «Всё ей, курице раскрашенной, по барабану!»
— Заходи, раздевайся! — улыбалась она. — Сейчас мы Славку от телевизора отгоним. Засел с самого утра! Вот безобразник! А я погулять хотела с ним… Может, и ты с нами — на Свирь, на пляж?
Из комнаты в коридор выплыл заспанный Славик (он, кажется, дремал перед телевизором):
— …Нет, не покажут, — сказал он мне, не здороваясь, — перенесли трансляцию. Представляешь, Ларискин концерт должен был с ранним утром идти! Ну, где это видано?! Кто ж его смотреть будет? Но ничего, ребята поднажали: перенесли на завтра, на вечер. Ну, что, Эдисон? Вижу я, у тебя разговор серьёзный. Так? Так? Признавайся.
Я признался.
— Эх… — болезененно скривился Калинкин. — Неохота мне сегодня… Ладно… ты тут посиди покамест, а я только вниз за сигаретами сгоняю… Томик, угости-ка человека кофием, ага? Тортик там, туда-сюда…
Я присел на полированный табурет на кухне. Тома хозяйничала у плиты, повернувшись ко мне спиной; с печальным восторгом смотрел я на её обтянутые затрёпанными домашними джинсами ноги.
— Ну как, помирились со своей? — спросила она, мимоходом оборачиваясь ко мне.
— Да, — ответил я.
— Всё в порядке теперь?
— Ну, более или менее.
— Да, Серёжа, надо вам жениться на ней. Надо. И тогда всё в норму придёт. Потому что…
И она ещё долго учила меня жизни, не отрываясь от плиты и почти не показывая лика, — не от обиды на меня, — просто… Я не запомнил ни слова из этой речи, а жалко… Всё-таки, это были последние её слова, обращённые ко мне. С тех прошло почти два года, и за всё это время лишь «здравствуй», да «пока» при случайных, нечастых встречах на улице… Нет, нет, закрыта тема, уже наглухо закрыта…
Явился Славик, сел напротив меня за стол, закурил (недовольная Тома раскрыла форточку) и спросил устало:
— Ну, что там? Погоди, не говори, сам скажу. Стареет красотка?
— Да.
— И никак её обратно к молодости не повернуть?
— Никак.
— И быстро стареет?
— Очень быстро. Как ты догадался, Слава?
— Подумаешь, премудрость… Всё к тому шло… — философически промычал он и задымил, как выхлопная труба. Я молчал, и он молчал. Мне было его очень жалко. Тома присела рядом, — ей тоже было жалко Славика, хоть она и не понимала, о чём идёт речь, и не вмешивалась в наш разговор, только обнимала мужа за толстые плечи и грустно смотрела на его маленькое белое ухо.