— Повезло вам.
— Не думаю, что здесь дело в везении. Хотя — раньше и я так думала. Отец нас вывел, Паша, только отец, да с Божьей помощью. Ибо не могли мы выйти иначе. Просто не могли. Мать молилась за нас, всю дорогу молилась…
Бабушка помолчала. Казалось, что вспоминает она выжженную крымскую степь, и крики немцев, и рычание немецких мотоциклов…
Пашка не перебивал бабушкиного молчания. Ему на мгновение показалось, что он тоже видит и слышит всё это.
— Мать у меня была женщиной героической, как я теперь могу это себе представить, — продолжила бабушка. — Она и после войны такой оставалась. И верующей оставалась, в церковь ездила, за тридевять земель. Там, где действовала ещё церковь-то. А я — после войны вступила в комсомол. А вот в партию — не стала. Не смогла.
— Почему?
— Просто так, потому что все вступают — не могла. А веры в партию, крепкой веры, настоящей — не было у меня. Недостойной я себя считала, вот как…
— Ба, а эта девочка, которую вы спасли, она как — жива осталась?
— Жива, конечно. Мы её сдали на руки тётке. После войны — виделись, она к нам приезжала. Потом — переписывались, а потом — растерялись. Сейчас уже не знаю, жива ли она.
Бабушка прикрыла глаза.
— Иди, Паша, — сказала она. — И пусть люди будут для тебя — все равны. Хоть чёрные, хоть жёлтые. Святые, когда исцеляли страдающих, не видели разницы. Но ве твоя — да будет в тебе, как звезда. И пусть не поколеблет её ни пуля, ни злато. Это не мои слова, но я согласна с автором…
Василий Андреевич, по весне, совсем стал ослабевать. Совсем стал худым, и ел плохо. Всякая пища вызывала у него боли в животе.
Ночью, уже в конце мая, стало ему плохо. Стало его кровью рвать. Антонина перепугалась и вызвала «Скорую».
Увезли Андреича. А утром пришла Антонина домой — вся чёрная. В маленькой бабушкиной комнатке все и собрались.
— Что там, мама? Как отец? — дело было в субботу, и мальчишки дома были.
— Плохо, ребята. Совсем плохо с отцом. Сейчас кровотечение пытаются остановить. Меня выгнали, а его в реанимацию перевели.
— А что говорят?
— А что? Говорят, что на девяносто процентов — там уже рак распадается! Куда, говорят, глядели? Почему не приходили раньше?
Антонина отвернулась к окну.
— А почему мы раньше-то не приходили? — продолжала она. — А потому что думали, что ничего подобного с нами быть не может! Или мы слепые все были, и не видели, что чахнет человек рядом с нами? Я не видела? Вы не видели? Или твой опыт, мама, ничему нас не научил?
И тут Антонина заплакала навзрыд.
— Я, я во всём виновата! Я же чувствовала! Возиться не хотелось, по врачам его таскать…
— Ма, перестань. Ты не виновата ни в чём, — вступился за мать Васька. — Отец сам не хотел идти. Ты же его сколько раз; уговаривала.
— Плохо уговаривала…
— Ма, ты сказала, что на девяносто процентов — это рак. А на десять? — спросил Пашка.
— А на десять — язва желудка, большая язва.
— Ма, так, может, там будет язва?
— Дай-то Бог, Паша, дай-то Бог. Надо Андрею позвонить. Да надо же ехать туда… Денег надо искать где-то. Там нужны деньги — за операцию платить. Сказали — потом скажем, сколько. А у нас — и денег-то нет, как всегда. На работу надо к Васе позвонить. На одну, и на вторую… Может, они помогут… Надо же делать что-нибудь… У Антонины подкосились ноги, и она опустилась на бабушкин диванчик.
— Подожди, дочка, — сказала бабушка Шура. — Не надо тебе сейчас в больницу. Иди, напейся валерьянки, и поспи, хотя бы часа два. А то ты всю ночь на ногах, и ещё неизвестно, сколько тебе ночей предстоит. А в больницу мы отправим Васю, как самого крепкого. А ты, Паша, иди в церковь. Иди, иди! И закажи там все молебны, какие положено. Ты в этом разбираешься — больше всех. Дай ему денег, Антонина. И к священнику подойди, проси, чтобы молились за болящего Василия. Понял?
— Понял, ба…
— Иди, иди, с Богом. А я позвоню Андрею, всё ему спокойно расскажу. И насчёт денег — тоже поговорю. И с Андреем, и н работу Васину позвоню. А ты, Тоня, как от дохнёшь — поедешь, да Ваську сменишь.; Всё, Тоня, успокойся. Всё!
Все послушались бабушку. Она правильно сказала. Так и следовало поступить. И Тоня пошла на кухню — пить валерианку.
Бабушка сама вышла в прихожую и проводила уходящего первым Пашку. Когда Пашка ушёл, бабушка сказала Ваське, стоящему в дверях:
— Вася, а это правда, что когда ваша команда проиграла, от твоего расстройства в метро пожар случился?
— Ба, и ты туда же… Да он просто случился, этот пожар… И он маленький был,1 совсем небольшой такой пожарчик…
— Но кто-то же решил, что это от тебя?!
— Да это ребята из команды. Они насчёт меня — постоянно закономерности выводят.
— Вот-вот. Если от того, что человек! расстроен, загорается метро… Если такой! человек будет молиться о здравии другого, да с такою же силою будет Бога просить… Проси Бога, Вася… Проси Бога, со всей своей силушки богатырской. Паша — он по-своему будет просить, а ты, Вася, по-своему проси за отца. Рано ему, рано ещё умирать ему… И я буду молиться за него, как могу. Понял ли ты меня, раб Божий Василий, правнук святого?
Васька стоял в дверях, напротив бабушки, возвышаясь над ней чуть ли не на полметра. И после этих слов он пригнулся к бабушкиной сморщенной щеке и прикоснулся к ней губами. А потом он вышел из дома, не говоря не слова.
Антонина сначала заснуть не могла. Всё ворочалась, да перебирала в уме и свою беду, и свою вину, и просто жалость. Болезненную, живую жалость к мужу. Такому маленькому, худому, и беззащитному. Там, на чужой, твёрдой больничной койке…
— Потом она заснула и проспала часа четыре. Этот сон полностью восстановил её силы и вернул ей мужество.
Бабушка Шура оказалась права.
Бабушка же дозвонилась и до Васиных работ и до Андрея, и даже до Алексея. Сына своего, Тониного брата.
Он тоже жил в Подмосковье.
Васька же просидел в коридоре, около реанимации, примерно часа три. Жизнь отделения, со всей его суетой, целых три часа текла перед Васькиными глазами. Больных привозили и увозили. Рядом с некоторыми несли капельницы. Некоторых привозили без сознания. Голых, прикрытых простынями.
— Слушай, пересядь, а, — сказал ему парень лет двадцати пяти, одетый в голубоватую пижаму и в такую же шапочку. — Пересядь, а то я третий раз об твои ноги спотыкаюсь!
Парень, вероятно, ожидал сопротивления. Мол, где хочу — там и сижу. Но Васька пересел. Молча.
Когда парень проходил мимо Васьки примерно раз шестой, он снова обратился к нему. На этот раз — с вопросом.
— Ты кого ждёшь? — спросил парень.
— Я сын… — сказал Васька. — А ты кто?
— А я студент… Я на практике тут. Я смотрю — ты сидишь всё, сидишь… Никого не зовёшь, ничего не просишь…
— Сейчас попрошу, — ответил парню Васька. — Разведай там, как мой батя…
И Васька назвал фамилию.
— Ладно. Сейчас всё узнаю, в лучшем виде.
Парень вышел через пять минут.
— Ты так мог ещё сутки сидеть, никого не спрашивая! — сказал он.
— Что с отцом? — Васька начал приподниматься над стулом.
— Да сиди, сиди! Ничего страшного. Пока. Твоего батю уже на операцию взяли. Его подняли внутренним лифтом. Только что. А потом должны снова сюда спустить, в реанимационное отделение, только на послеоперационную половину.
— А что там у него? Рак? Или язва? Это ты можешь узнать?
— Много хочешь, и всё бесплатно. Васька посмотрел на парня, и сказал:
— Вероятно, тебе надо заплатить… за информацию…
— Да ладно тебе! — парень махнул на Ваську рукой. — Как только узнаю, я тебе скажу.
И Васька снова остался наедине с белой стеной коридора.
И Васька начал молиться.
Молился Васька об отце. О жизни его молился Васька…
Он собирал всю свою силу. Пытался собрать.
Не сразу, не сразу получалось у него…
Много было в нём силы, но была она по разным углам Васькиного сердца растыкана — разбросана…
Много было в нём силы, но была она, в основном, направлена в другую сторону, и не хотела сразу подчиниться Ваське…
Много было в нём силы, но она — всё норовила вырваться…
Много было в нём силы, но не было у неё доброго хозяина…
Но Васька собирал силу, как мог, и Васька молился.
Сначала — для него перестало существовать время.
Потом — исчезло пространство, и только белая стена коридора маячила, какое-то время, перед Васькиными глазами.
Потом и стена исчезла.
Потом — и Васьки самого как бы не осталось. Осталась только мольба, только просьба: «Боже, сохрани жизнь отцу! Прости ему всё! Пусть не рак это будет, а язва! Боже! Пусть это будет не рак, а язва! Боже, оставь его в живых! Боже… Боже…»
— Эй, ты!