Только бабуля находила все это занимательным, смотрела не отрываясь, как дома перед телевизором. Она так давно поглощала их сериалы, так давно приобщилась ко всей этой обстановке, что, понятное дело, сейчас ей все казалось знакомым. Некоторых людей она даже знала по имени. На всех перекрестках старухе чудилась надпись «Dallas», она угадывала названия районов и знала номера авеню — в общем, была единственной, кто чувствовал себя здесь как дома, совершенно естественно. Ни длиннющие автомобили, ни воющие повсюду сирены, ни красотки в мини-юбках, ни здоровяки в рубашках с короткими рукавами — ничто ее не удивляло. А тот высокий брюнет вон там, это случайно не Магнум[14]? А вон та, гляди, она часом не из «Мстителей»[15]? — «Да нет, бабуль, „Мстители“ — это английский сериал». — «А я вам говорю — они…» Бабуля, заткнись, и вообще выключи эту штуку. Мы всю эту дребедень знаем наизусть, знаем, кто из них скоро помрет, а кого в конце концов посадят, нам уже лет двадцать крутят эти фильмы, двадцать лет мы смотрим одно и то же, и дома-то уже все это осточертело, не будем же мы теперь себя этим пичкать еще и вживую… Так, все, пошли быстро, уходим.
Таможенники, как оказалось, были настроены нас пропустить, угостить-таки нас своим Новым Светом, как холодной лапшой, на что мы ответили им разворотом на 180 градусов, мол, пускаете вы нас или нет, сегодня мы плавать не будем…
А бедный Болван так и остался стоять разинув рот.
— Ты не обижайся, но мы уже все здесь видели и знаем эти места как свои пять пальцев, и зачем тащиться так далеко, чтобы увидеть то, что и так каждый день видишь дома, уж лучше просто смотреть сериалы.
* * *
Возвращение было трудным, особенно для Болвана.
Для него это означало полный крах и возвращение к пиву с пиконом. К тому же наступали времена, не самые подходящие для жизни в деревне, когда солнца становится все меньше и меньше, а тень от сараев закрывает двор уже к трем часам пополудни. А самое печальное заключалось в том, что к горечи поражения добавилась злость: видимо, он сердился на нас, считал нас виноватыми в «нормальности», корил за полное отсутствие азарта.
Чтобы загладить вину, чего мы только Болвану не предлагали: подкидывали идеи картин из сельской жизни, документальных фильмов, которые будут ценны своей жизненной достоверностью, да и аппаратуру наконец можно будет использовать по назначению. Для него одного мы готовы были разыграть тысячу и одну сцену из далекого прошлого, тем более что в наших краях это прошлое имело неприятную склонность к незыблемости. Нам даже не нужно было ничего выдумывать, чтобы показать ему настоящую деревенскую жизнь: как чистить тягловых лошадей, пахать сохой, сеять вручную или молоть цепами — чтобы все это изобразить, достаточно было чуток порыться в сарае и извлечь оттуда всякую рухлядь для воссоздания духа старины. Если же он предпочитал, заснять что-нибудь более душещипательное, этакое социально значимое, то мог просто запечатлеть всю неустроенность нашего быта, все те хитроумные приспособления, что заменяют нам удобства, и сделать поучительный репортаж о пользе житейской смекалки в противовес современному экономизму, чтобы люди своими глазами увидели, как живут те, кому всегда отказывают в каком бы то ни было кредите. Чтобы растрогать любого горожанина, ему достаточно показать мамину раковину у окна, каменную раковину, которая заменяет нам и ванную, и посудомоечную машину. Ему достаточно перечислить все уловки, благодаря которым у нас в доме всегда тепло при полном отсутствии отопления, или показать, как мы из коров получаем сливки и моем ноги ключевой водой. А если он делал ставку на более позднее эфирное время, на интеллектуалов, которые поздно ложатся спать и у которых есть свободное время, чтобы чему-то учиться, то мог бы взглянуть на наше многочисленное семейство с этнологической точки зрения и детально исследовать своеобразие нашего уклада. Из лингвистических особенностей довольно было бы отметить наше тонкое чувство языка, благодаря которому мы всегда говорим громко и задираем друг друга каждой фразой, наше красноречие, емкость реплик и звучание крещендо — незаменимое средство, чтобы вывести кого-нибудь на чистую воду, особенно действенно, будучи приправленным крепким словцом.
За отсутствием грандиозных сюжетов можно сделать репортаж о Тоторе-среднем для какой-нибудь передачи из серии «Моя семья» — о занятиях странного ребенка, о том, как из ущербности рождается сила. Для пущего психологизма можно запечатлеть этого маленького вундеркинда среди нашей суровой действительности (суровую действительность дать крупным планом): вот Тотор сидит и пишет на краешке стола, заставленного посудой, поэт среди тарелок с едой, напротив восседает бабуля, подрагивая, как пламя свечи, — чтобы подчеркнуть, насколько обстановка неблагоприятна для какого-либо творчества… Конечно, такие кадры не покорят мир, и Пулитцеровской премии они не принесут, но зритель уж точно не останется равнодушным!
Только вот его все это не вдохновляло. Надо полагать, он ни за что на свете не желал увидеть в нас просто людей; надо полагать, ему не было никакого дела до нашей неповторимости. Мрачно отвергая все наши предложения, он продолжал твердить, что настоящий наш талант, наш божественный дар кроется в другом и что он по-прежнему уверен, что ни в коей мере его не переоценил. В конце концов он стал во всем винить себя: мол, главная проблема заключается в нем, и именно из-за него все пошло прахом. Бедняга, он был настолько подавлен, он так убивался, что в какой-то момент мы даже испугались, как бы он сам не выкинул нам номер — как бы нам однажды утром не обнаружить его висящим над кроватью, под прицелом камеры, работающей в автоматическом режиме. Как утешить человека, который весь день только и делает, что пересматривает отснятый материал, уныло пялясь в экран осовевшим взглядом, что сказать человеку, в отчаянии пересматривающему километры пленки, целые кассеты, на которых не происходит ровным счетом ничего, ни малейшего события, а вся интрига состоит лишь в том, чтобы не забывать их вовремя менять.
Может, на этом и надо было остановиться, честно признаться в том, что проку от нашего сотрудничества немного, разве только то, что мы познакомились друг с другом. Мы были обязаны Болвану тем, что совершили неплохое путешествие. Но и он многому у нас научился: слушать как музыку шум дождя, спать без покрывала и матраса, мыться одним литром воды, вставать с курами и ложиться по окончании телепередач… И хотя в таких условиях туристы обычно надолго не задерживаются, а наше гостеприимство заключается скорее в радушии и не предполагает каких-либо удобств, однако об отъезде Болван ни разу не заикнулся. Через некоторое время он перестал заводить речь о съемках и к аппаратуре больше не прикасался. Наверное, особенно хорошо его горечь таяла в послеобеденных сумерках, вечерами все более хмурых дней, быстро приближающих нас к зиме. Наверное, он чувствовал, что, подобно осени, пришла пора усмирить свой пыл, чтобы подвести итоги, это странное желание затеряться, чтобы себя найти, эти первые признаки выздоровления.
— В любом случае знай, что здесь ты дома, живи сколько хочешь, а если угодно, можешь даже заболеть; покуда участвуешь в расходах, можешь и поболеть.
В результате всю зиму Болван провел с нами, и все было замечательно. Разногласия возникали только по поводу вечернего времяпрепровождения, так как Болван — хотя телевидение было его стихией, его миром, равно как и его куском хлеба — упорно отказывался его смотреть. В этом вопросе он совершенно отбивался от коллектива, обижался, когда мы включали телевизор, и возмущался, что мы просиживаем перед ним часами. Он пытался отвадить нас от этого занятия, убеждая, что там, мол, нечего смотреть; и всякий раз, когда мы приглашали Болвана посидеть с нами, он раздраженно заявлял: «Но вы же видите, что сегодня смотреть нечего, по телеку вообще нечего смотреть…» Хотя на самом деле никаких глаз не хватит посмотреть все, что показывают.
В итоге по вечерам он ложился спать пораньше, предпочитая не смотреть фильмы, а читать. Но поскольку на наших полках ничего, кроме всяких фигурок в платьях да толстозадых кукол, сроду не водилось, на выручку Болвану пришел Тотор, который сбагрил ему стопку своих тетрадей, полное собрание сочинений, — с тем, чтобы гостю не пришлось листать перед сном старые Lou Pais и El Gratis.
Вот тогда-то и случилось то, чего никто не ждал. Именно в тот знаменательный вечер с нами произошло чудо.
* * *
— Черт возьми, да тут все есть!
Да, в этих чертовых тетрадях было все, а главное — написано правдиво, подробно и проникновенно, преисполнено лиризма, тихого, неброского из-за скудости словарного запаса, но оттого еще более трогательного. Отрывисто, с множеством недомолвок, лаконично до заумности — в общем, в стиле, типичном для смиренной наивности безграмотных гениев. При этом в описаниях скандалов и катастроф он щедро сыпал эпитетами… Болван зачитал нам пару страниц, чтобы мы убедились во всем сами, и это оказалось не менее увлекательно, чем видеть самих себя на экране. Здесь была вся наша жизнь, все наши дела и поступки, вплоть до самых неприглядных. Даже бабуля смутилась оттого, какая она, оказывается, нехорошая, с изумлением узнав, что мы о ней думаем. Все дело в том, что в этом рассказе обнаружилась уйма нюансов, которые пленка передать не в состоянии.