Они сидят с девушкой вдвоем и вспоминают забытые им слова. Но кроме слов любви ничего вспомнить не могут. И тогда они начинают мир заново. Начинают с любви.
И, конечно, тут же возникает океан с требованием вернуть девушку, и, конечно же, ему не отдают. Он угрожает, бессмысленно сопротивляться океану, враг обнаружен, есть чем жить снова, но люди боятся океана.
Страх – второе, что возвращается к ним после стонов любви, и они опаивают любовника зельем, выкрадывают девушку и возвращают океану.
А утром герой никак не может вспомнить, что с ним происходило, какие-то сладкие звуки рвутся из горла, но для кого и как они возникли, он не помнит. И возникает третье, кроме любви и страха, возникает томление и беспокойство. А для чего они в раю?
Мелодии были простые и наивные, Захару нравились, ему вообще нравились незатейливые убаюкивающие мелодии, те, которые мог бы сочинить он сам.
Не все были довольны сюжетом. При чем тут рай? Такая абстракция, почему не взять итальянцев? Содержание жизненное, музыка на слуху.
Но дареному коню и т.д.
И вообще здесь, наконец-то, вскипела жизнь, дай Бог здоровья
Ульману. Вовремя же ему пришло в голову сочинить оперу. Даже Совет старейшин, вечно хмурый и недовольный своей участью, в этот раз сидел удовлетворенный в пристроечке вроде ложи, глядя из-за занавесок, что творится в зале. Раввин тоже пришел, хотя до этого клялся, что проклянет эту дьявольскую затею, но после разговора с
Ульманом неожиданно притих и дал свое добро.
Все было хорошо, пока со сцены не раздался голос Любови Лангман:^52
– Я хочу петь, но ребенка я вам не оставлю. Дивный голос, без которого и опера, и весь остров, и он сам, Захар, один раз услышав, уже не могли обойтись.
Сама же Люба всегда ходила по острову, как оборванка, в одном и том же, когда-то, возможно, красивом платье, висящем на ней теперь лохмотьями, не отпуская от себя ребенка.
– Я с тобой, – слышался крик девочки повсюду. – Куда ты бежишь?
– К черту туземные сюжеты, – шепнул на ухо Захару Зеленко. – Она сама сюжет. Она сама и ее ребенок. Да-да!
– Ну хорошо, Люба, – стараясь оставаться спокойным, обратился к ней
Густав Шорш,^53 режиссер спектакля. – Посади ребенка со мной, она будет сидеть в первом ряду, ты всегда сможешь ее увидеть.
– Нет, только рядом, вот как сейчас, как всегда, – и она еще крепче прижала к себе семилетнюю дочь.
Девочка даже не старалась освободиться от опеки матери, а прижималась все сильнее, с нескрываемой ненавистью глядя на Шорша.
Партнер Любы, Яков Зац,^54 индифферентно стоя невдалеке, ждал, чем это кончится. Он не вмешивался, берег голос.
– Но это же невозможно, – не выдержал Шорш, – невозможно строить мизансцену, когда у тебя под мышкой дитя. Композитор, – обратился он к Ульману, – да хоть вы объясните ей, что невозможно строить любовные сцены, когда у вас ребенок под мышкой, я не могу ничего объяснять в присутствии ребенка.
– А вы объясняйте, объясняйте, – возбужденно сказала Люба. – Вы просто обязаны говорить при ней о любви. Пусть она поверит, что любовь есть.
Ульман молчал. Только сейчас стало видно, как он устал.
– Почему вы предлагаете заниматься этим именно мне? – возмутился
Шорш. – Я не собираюсь заниматься ее воспитанием. Так вы будете или не будете петь?
– Я очень хочу петь, только я никому не оставлю своего ребенка.
Такое происходило всегда, вечно, как только доходили до этого места, и Захар Левитин с грустью понимал, что никогда не дождется премьеры этой оперы, а если и дождется, то с другой исполнительницей, а кто на острове поет лучше, чем Любовь Лангман?
В зале сидели очень просвещенные люди: и Арон Ройтман,^55 и Хаим
Ямпольский,^56 и ПинхосТемчин.^57 К огда он склонялся перед ними на улице в поклоне, они проходили сквозь него, как сквозь воздух, продолжая беседовать. Но сейчас даже они ничего не могли поделать.
– Свиньи, – услышал он голос раввина, пробирающегося к выходу. – Да оставьте вы, наконец, в покое эту бедную женщину!
– Хотите, я с ней посижу? – неожиданно предложил Захар, подойдя к деревянному настилу сцены близко-близко.
– А, это вы, Захар? – вглядевшись, спросила Люба растерянно. – Я не знаю… Вы разве умеете с детьми?
– Кажется, умею, – сказал Захар и улыбнулся девочке. Она узнала его и посмотрела вопросительно на мать.
– И никуда, никуда не уйдете?
– Куда я уйду? Я постою вот так, рядом со сценой, если господин
Ульман разрешит. Послушаю вас вместе с девочкой. Жаль будет, если она не узнает, как поет ее мама.
– Я пою для нее каждый день, – возмутилась Любовь.
– Это другое. Она должна услышать, как вы поете для других.
Почему-то эти нескладные слова почти убедили Любу, и она неуверенно спросила у девочки:
– Ты постоишь с Захаром недалеко от меня?
– Постою, – неожиданно согласилась девочка. – Захар совсем не страшный.
– Это я-то нестрашный? – решил пошутить Захар и, сделав жуткое лицо, сказал: – У-у-у!
Девочка отпрянула от него, обхватила мать, Захар замахал руками отчаянно, та снова закричала, что она хочет петь, но без ребенка не может, не может, режиссер сказал Захару презрительно:
– Ну вот, Левитин, снова вы все испортили.
Уходя из сарая, Захар чувствовал, с каким отвращением смотрели ему вслед мудрецы, сидящие в зале, и даже симпатичный Франтишек Зеленка задул свою трубку.
Захар шел, не поднимая глаз, что-то шепча, может быть, снова предлагая свои услуги, но что он мог предложить – ни голоса у него не было, ни слуха.
И Захар решил уехать из этого места. Остров большой, если на нем может разместиться целый народ. И почему, когда хочется, не посмотреть, как живут другие.
Самым трудным было получить разрешение на передвижение по острову.
Этим занимался Совет старейшин, и давать такие разрешения они не любили. Казалось им, что с трудом организованное мероприятие рухнет, если народ сдвинется с места.
– Я очень рассчитывал на вас, Захар, – сказал Эдельштейн. – Что вам не сидится? У вас шило в заднице. Вы помогали мне как-то устроить здесь людей. Я знаю остров. Это, конечно, не лучшее место на свете, но и не самое плохое. Уверяю вас, есть гораздо хуже.
– Я догадываюсь, – сказал Захар.
– Тогда почему вы дергаетесь? У нас уйма времени. Успеете попутешествовать.
– Здесь меня ничто не держит, – сказал Захар. – Раньше держала память о сыне, но и она куда-то подевалась. Может быть, я уже не нужен ему. Мне надо двигаться, иначе я умру.
– Опять вы об этом, – закричал Эдельштейн. – Сколько можно? Я ведь выпустил приказ, чтобы люди об этом не говорили! Не бойтесь, вам ничего не грозит.
– Я вообще непоседа, – сказал Захар. – Конечно, я могу по-прежнему скармливать детям жаворонков, но это будут делать Лазарь и баба
Таня. Они согласны. Также прошу вас не оставлять своей заботой одинокую красавицу Розу Пинхас. Хорошо бы найти ей жениха.
– Вы совсем рехнулись, Захар, – сказал Эдельштейн. – Мы же договорились, никаких новых детей. А где жених, там и дети.
– Дайте мне бумагу, Эдельштейн, – сказал Захар. – Я не могу здесь.
– Ну хорошо, – сказал Эдельштейн зловеще. – Я дам. Но вы и не знаете, на что обрекаете себя.
– Я ничего не хочу знать, – сказал Захар. – Откуда мне знать?
– Какая же это морока – запрашивать Эйхмана о разрешении для вас. Вы меня крепко подставляете.
– Кто такой Эйхман?
– Неприятный тип, – сказал Эдельштейн. – Никогда не поймешь, чего он хочет на самом деле. Ему поручено следить за нашим благополучием. У него есть много идей насчет нас, но, слава Богу, ему не дают развернуться. Да не ходите же вы так передо мной! Я не могу смотреть на вас спокойно. Когда вы так ходите, мне кажется, что начинается вторая мировая война. Угомонитесь. Вы уже взрослый. Я даже не спрашиваю, есть ли у вас отчество. Мне просто хочется называть вас -
Захарчик. Это же очень фамильярно – Захарчик. Правда?
– Правда.
– Ну идите… Захарчик.
Он увидел на дороге бегущих людей. Сейчас, когда стало ясно, что бежать, кроме как к океану, некуда, это его удивило. Что могло послужить причиной бега такого множества людей, он тоже не понимал.
Последнее, чем еще владел этот остров, – покой, грозило быть смятым, разрушенным. Люди не церемонились, они бежали тревожной толпой, и сквозь пыль казалось, что собаки путаются в ногах мчащегося куда-то табуна.
Потом он понял, что не собаки это, а дети, их то брали на руки в беге, то разрешали некоторое время бежать рядом.
Люди бежали. И лица их не были полны при этом ужасом встречи с событием, заставившим их бежать. Они бежали бесстрастно, явно понимая, куда они бегут.
Сколько чарующих глаз промелькнуло перед Захаром, черных, блестящих!
Сколько пересохших приоткрытых губ! Когда люди бегут вместе, кажется, что они любят, нельзя представить, что можно так бежать с плохими намерениями – на износ, навсегда. Одежду они сбрасывали по пути и бежали как есть, обнаженные, так могли бы бежать дикари, живи они на этот острове.