Я писал неделю. Две. Три. Черт знает что! Отовсюду торчат нерудизмы. Всеми своими порами впитал я Неруду, его нагромождения метафор, его звенящий одиннадцатисложник, его герундии, срывающиеся как ледники с гор. И все это — в прозе, не угодно ли? Ни на что не похоже! Искусственно. Все равно что приставить ослу хвост кецаля. Или написать Сикстинскую мадонну на стене бара у бойни. Неруда никогда не употребляет такие слова, как «хрупкий», «роскошный», «шпулька», «ягодица», «полоскание горла», «рожистое воспаление»; его лексика зарождается и расцветает в другом мире, на другой планете.
Прошкурить себя до самого мяса, вырвать Неруду из души и из тела.
Начну все снова. Опять все снова. Прочту Сесара Вальехо с начала до конца — великое противоядие, спасение от Неруды, а Кеведо не буду читать, и Уитмена не буду — это скрытые корни Неруды, и Маяковского тоже нет, а вот прочту лучше Стендаля, Гоголя и еще Священное писание (с осторожностью, конечно), и Мельвилла, и телефонный справочник. Что попало, лишь бы избавиться от звенящих, в нос, рифм. Кого угодно, только бы вырвать, выпутать, выцарапать, выломать из себя Неруду. А, знаю, кого надо читать: Хемингуэя, Дрюммона де Андраде, tough writers[61]!
Спасите, братцы! Теперь я погряз в пышной величественной прозе во вкусе Виктора Гюго. Не хочу я этого. Писать надо просто, кратко, напряженно. Пусть проза моя будет многоцветной, как фартук матери десятка ребятишек, весь в пятнах. Пусть будет жесткой, как ладони шахтеров, что добывают селитру. Пусть несет от нее потом, как от громадной толпы. Пусть закипает, как чайник.
Я работал, как негр, как китаец, как гном; и только через несколько недель наконец понял: сколько ни сиди за столом, ничего не выйдет. Месяцы, годы — все равно бесполезно. И книги читать — тоже не поможет. Надо выйти на улицу! Надо жить! К счастью, — заметьте, что я сказал, — на меня опять посыпались задания. Видите ли, я, кажется, уже говорил вам — нас очень мало, и приходится звонить во все колокола, использовать любую возможность, без конца толковать, проклинать, спорить, убеждать. Скоро к нам явится с визитом государственный секретарь гринго, и надо разбросать в центре города листовки «Yankee, go home!»[62] Этот палач разжигает войну в Корее, мир висит на волоске, и огонь подбирается уже и к волоску. «Go home!» «Убирайся, сволочь!»
Я отправился в аптеку, которую мне указали, получить пачку листовок.
— Есть у вас стерильная вата?
Это пароль. Девушка, прелестная девушка, дает мне пакет, и никто не замечает, что я ничего не заплатил. Велено бросать листовки в центре, откуда-нибудь сверху, из окна, с балкона. Ветер — наш помощник, он подхватит листовки, раскидает по улицам.
Гринго проедет через центр в лимузине вместе с Предателем.
— Нет, об этом забудьте, машина, без всякого сомнения, бронированная, стекла пуленепроницаемые. К тому же, вам известно, подобные методы борьбы мы не одобряем.
— Да нет, я просто так говорю… на всякий случай.
Они проедут к Пласа-де-Армас в три часа.
— Вы должны бросить их примерно в половине треть его. И соблюдайте осторожность, в этот день на улицах будет куча шпионов. Кроме того, с ним прибывают около сотни тайных охранников, они — смуглые, как мы, в толпе их распознать невозможно.
С балкона. Из окна. Осторожность. Приговор в соответствии с законом — три года и один день, обжалованию не подлежит. Стоит лишь чуть-чуть зазеваться. Но, по крайней мере, я не сижу больше один в своей комнатенке, где страх, будто ящерица, шныряет по сырым стенам. Свежий воздух. И весна уже совсем близко!
Осталось всего три дня. И тут мне повезло — подсказали, как устроить одну штуку, замечательно и почти без всякого риска. Только, чтобы устроить это, требуются два человека. А где взять второго?
Я решил наметить сначала дом и вскоре нашел подходящий — шестиэтажное здание, где помещаются адвокатские конторы, рядом с кинотеатром «Центральный». Лифт идет до шестого этажа, оттуда по узенькой лестнице можно подняться на крышу. Замок на двери, ведущей на лестницу, снять ничего не стоит. Вдобавок на пятом этаже — коридор, который выводит в другое здание, оно стоит позади этого, и оттуда есть выход на улицу Агустинас. Отлично. Благослови, господь, архитектора, до чего сообразительный.
Но где же взять товарища, чтоб помог?
Я зашел к Аиде — она показала мне, какую ей дали пачку, еще толще моей. Пошел к Серхио, к Амалии, к Нене, к Умберто. То же самое. Позвать кого-нибудь из рабочих нельзя — в центре, среди нарядной толпы, их за километр видно. Конечно, на визиты ушел целый день, у каждого ведь надо посидеть, выпить немного. А у Пены я и вовсе задержался. Надолго. Еще бы!
Все меня спрашивали, что случилось, где это я пропадаю, ужасно хотелось похвастаться, рассказать, в чем дело, но приходилось держать язык за зубами, и я снова, изо всех сил стараясь, чтобы физиономия моя выражала приличествующие обстоятельствам чувства, извлек на свет божий пресловутую бедную тетушку, больную раком.
Я вышел из консультации от Умберто расстроенный, хотя кое-что я все же из него выжал — билет в муниципальный театр на концерт гитариста Сеговии. Неподалеку отсюда жил Лучито, и я решил заглянуть к нему.
Лучито открыл мне дверь, совершенно голый, только обернутый по бедрам какой-то тряпкой и в домашних туфлях. Я не успел даже рта раскрыть — он шепотом приказал мне молчать и указал на дверь ванной.
Я сел на софу. Комната Лучо совершенно преобразилась. Появилась новая книжная полка, книги на ней расставлены аккуратно, но только будто ребенок расставлял — по росту; на столе затейливая лампа, на стенах — китайские бумажные змеи и большая репродукция — Ван Гог, автопортрет, известный, с отрезанным ухом. Все выглядит изящно, скромно и (если не считать Ван Гога) очень по-женски, а самое удивительное — на софе среди подушек сидит белый плюшевый медведь.
Лучо принес мне чашку чая; в эту минуту дверь ванной отворилась, и на фоне мягко поблескивающих голубоватых изразцов появилась Фиолета.
Я вскочил.
— Мой друг. Моя подруга, — представил Лучо.
Я протянул руку, она не могла сделать то же — поддерживала простыню, в которую завернулась.
— Да мы ведь знакомы, кажется, — сказал я наконец, думая ее смутить.
— Конечно, — отвечала она безмятежно. Взяла какое-то белье и удалилась обратно в ванную, заканчивать туалет.
— Это все она… — объяснил Лучо, имея в виду убранство комнаты. Он слегка пожал плечами. — По-моему, немного смешно, но раз ей нравится… Ну, расскажи, как ты, что? Я уж стал бояться, не угодил ли ты в Писагуа.
Снова пришлось рассказать про тетушку. Бедная единственная моя тетушка Лусиида, непорочная учительница сельской начальной школы где-то на севере, в оазисах! Если бы знала она, как непочтительно я с ней обошелся, какую активную роль заставил играть в общественной жизни, она наверняка хлопнулась бы в обморок, за ней это водилось.
Лучо ведь все же учился на медицинском — он тотчас стал выяснять анамнез, но на основании моих ответов диагноз получался, видимо, несколько странный, и Лучо переменил тему беседы. Наверное, он кое о чем догадывался. Я стал пить чай, довольный хоть тем, что, пока нес всякую чушь про тетушкину хворь, пришел немного в себя от неожиданного сюрприза.
— Так вы, оказывается, знакомы? — Лучо просто читал мои мысли.
— Как будто да. На каком-то парапсихологическом сборище встречались, по-моему.
— А, да. Она прежде увлекалась этим. Но я хотел бы, чтоб ты поближе ее узнал.
Я усмехнулся. У Лучо было такое лицо, словно он предлагал мне узнать поближе по меньшей мере Лурдскую пресвятую деву.
— Ты никогда раньше не был влюблен?
— Никогда.
— Ну, конечно, сразу видно. — Я окинул взглядом его преобразившуюся комнату. — Чрезвычайно приятное состояние, не так ли?
— Чрезвычайно приятное? Не могу тебе даже сказать, приятное или нет. Знаю только, что оно близко к безумию. Твое «я» полностью растворяется. Все в тебе как бы удваивается. Что-то вроде раздвоения души. Ты — она. Твое — ее. Все сливается воедино.
— Ну, ну, не надо впадать в лиризм, друг. Не слишком ли много метафор?
— Иди ты со своими метафорами! Я одно знаю: чувствую себя до того странно, сам себя не узнаю. Словно пьяный. Раскис совершенно, всякой воли лишился. Хочу, например, заниматься — и вдруг оказывается, что вместо этого я пою; хочу подумать, сосредоточиться — а вместо этого слушаю ее, смотрю на нее. А в душе будто жаворонки щебечут. Черт знает, что такое! Можешь себе представить, до чего она меня довела — я полюбил болеро!
— Спокойствие и терпение. Пройдет. Дело времени, как все на земле. Ты переживаешь одновременно любовь подростка, которая приходит в пятнадцать лет неизбежно вместе с юношескими прыщами, и любовь взрослого человека.