Следующей весной Королев проводил Эдика в недавно возрожденный монастырь под Чеховом — на послушничество. Летом Королев съездил к нему. У ворот монастыря они постояли в неловкости. Королев все хотел его расспросить, но Эдик молчал, уставившись в землю, и время от времени повторял: “Все хорошо, Лёня. Все слава Богу”. Королев тогда раздосадовался: “Да чего ты заладил”, — махнул рукой и пошел к остановке не оглядываясь. А сев в автобус, увидал, что Эдик все еще стоит у ворот — высокий, смуглый, в рясе, которая очень шла к его стати, и как, отплывая за стеклом, вдруг поднял глаза и украдкой перекрестил дорогу. Зимой Эдик сообщил письмом, что принял постриг. А в марте он сидел на кухне Королева, в гражданском платье, курил и беззвучно плакал.
Пожив у Королева, Эдик засобирался в Ереван. Да и Королю с ним становилось все трудней и неспокойней. Например, он стыдился в его присутствии приводить домой женщин, возмущавшихся к тому же, что это за чудик живет в кухне — голой в ванную не проскочить. Наконец насобирал ему денег на билет — и проводил в Домодедово. При прощании Королеву явно стало, что Эдик решается, сказать или нет что-то важное, но Королев отступил, махнул рукой и повернулся к выходу…
Как раз Эдик не только привил Королеву любовь к кладбищам, но и указал на практичность этой любви. Гуляя среди надгробий, Королев словно бы примерял себя к земле и тем самым немного успокаивался. Он предпочитал старые кладбища — не столько из-за паркового их убранства, сколько из-за убедительности разброса дат, который он видел на памятниках. К тому же его увлекали эпитафии, в новейшие времена утратившие поэтичность. Краткий набор средств: даты рождения и смерти, фамилия (часто вышедшая из употребления), памятник — или его отсутствие, железный ржавый или подновленный крест, проволочные, выцветшие цветы, яичная скорлупа, конфетные обертки, изорванные птичьими клювами, тщательно выложенная или, напротив, раскрошенная плитка; квадратный метр, обнесенный оградкой, или площадь со скамейкой, клумбой, пьедесталом и никелированным хозяйственным ящиком, гранитные полированные глыбы с полноразмерными портретами непохожих на себя мертвецов; трогательная роскошь могил рано ушедших; отчаянная аккуратность убранства — след частых посещений; совершенная затертость, заброшенность иных могил, которые вот-вот приберут к рукам новые мертвецы; многосемейные, наследные могилы с чередой надписей многоэтажных захоронений…
Глядя на всю эту унылость, Королев грезил воздушным покоем, кладбищем в воздухе! Столпотворение знаков, мет, примечательностей — все это действовало на Королева благотворно, сообщая о неудаленности словно бы воздушных городов забвения, полных душевной анестезии.
Королев понимал, что воздух — не земля, что свет в ней — это в лучшем случае вода, и даже пытался изобрести зрительное капиллярное устройство, каким бы должна была обладать грибница глаза, воспринимающая лучистую воду, и единственное, что годилось ему на это, было некое растение, пустившее корни зрительного нерва, почему-то фиалка, он сам не понимал, как так получилось, что в его идеальном кладбище все зрячие мертвецы лежали с глазницами, полными букетиков фиалок…
Королев прочитывал кладбище, как стихи. Воображение его полнилось томами поминальных материалов, но еще одна задача занимала его жгуче: та самая мысль о воздушном зрячем кладбище. Он понимал всю нереальность своих соображений, но все равно никак не мог отделаться от зрелища, в котором внутреннее небо было полно похоронных дирижаблей с гондолами, упокоившими тела умерших в крионическом холоде недр стратосферы — в стерильной целости для воскресения.
И вот однажды в Лефортове на старом Немецком кладбище он уже вдоволь нагулялся по вихрю тенистых аллей под высоко сомкнутыми кронами лип, по непроходимым баррикадам, сплоченным из оград, канав, тропинок шириной в ступню, и направился было к выходу, как вдруг на парадной улочке, шедшей вдоль богатых купеческих захоронений, увидел склеп-часовенку. Чугунная дверь, охваченная замковой цепью, была неплотно прикрыта. Сквозь щель он разглядел мраморную статую девушки. Чело ее было освещено тихим днем, проникавшим из купольных бойниц. На надгробии стояла только дата: 20 Februar 1893.
Во дворе мастерской “Жизнь камня”, имевшейся при кладбище, валялись повсюду куски гранита, сахарного известняка, стояли ванны, обрюзгшие окаменевшим на стенках раствором, на спущенных шинах покоился компрессор. Кожух крылом был поднят на спицу. Под птичьим его изломом виднелись замасленные ребра, трубчатые внутренности дизеля и рыжие псы, вдоль забора толкавшие миску друг другу носами. Каменные глыбы лежали изборожденные желобами взрывных шурфов, опутанные шлангами пескоструев и проводами шлифмашин всех видов. Незавершенные памятники блестели сходящей на нет, неоконченной шлифовкой.
Королев подошел к мастеру, курившему у дверей на корточках.
— У меня дело к вам. Нужно снять копию с памятника. Можно гипсовую, — сформулировал Королев.
Мастер, покрытый каменной мукой, непроницаемо, как клоун или мельник, раза два пыхнув, цыкнул сквозь зубы:
— Алебастр. Тысяча за куб. Армированный — две. Срок — две недели. Полировать сам будешь?
— Сам, — кивнул Королев и достал деньги.
Так через неделю он обрел себе подругу. Белоснежная, отлитая по слепку, наполненному каркасными проволочками, склоненная долу, со стекшими в кротость руками и убранной кудрями печальной головкой, она стояла в кухне у окна, с наброшенной тюлевой вуалькой. Смотреть он мог на нее часами — курил, видел свет за окном, как падают в нем листья, как светлые кроны деревьев склоняются над ней. Он ни за что не хотел давать ей имя.
Ничуть он ее не обожествлял — напротив, всегда был готов взять на пробу достоверность своего чувства: покупал ей бижутерию и платья — и наслаждался этим затянутым выбором тряпичного убранства, всей этой ощупью шелков и крепдешина, завистливых укромных взглядов, мечтательных советов продавщиц, — набрасывал шаль, повязывал косынку, цеплял очки, менял ей парики, рядил в сарафан и лыжную шапочку. Он покупал ей цветы, укладывал в руки. Готовил завтрак для двоих и, покончив со своей порцией, чуть ждал — хватал и доедал быстро, украдкой. Однажды купил колечко с жемчужиной, фату в “Гименее” и лилию. Надел ей и, севши напротив, выпил бутылку шампанского. Что-то бормотал над краем бокала, смотрел в окно неотрывно, кивал своему опьянению. Стемнело. Не зажигая света, откупорил бутылку коньяка, хлебнул. Подождал и, осторожно дотянувшись, дрожащими пальцами приподнял вуаль. Свет дворовых фонарей тронул тени, лицо мертвой девушки обратилось к нему. Он прянул, зашатался, повалил стул и кинулся в спальню, где упал без чувств.
Семь лет потребовалось Королеву, чтобы найти работу, относительной покладистостью удержавшую его в равновесии. Была она сплошной морокой, но все-таки формировала призрак если не роста, то стабильности. Призрак этот через два года оказался морковкой перед ослом, но, так и не растаяв, питал пустую надежду, по крайней мере согревавшую постоянством.
Работа эта отыскалась через институтского знакомого, оказавшего услугу по принципу: “На тебе, Боже, что нам негоже”. Приятель сам отмахнулся от этой бодяги, сосватав его человеку по фамилии Гиттис. Это был толстый невысокий человек с острой бородкой и в очках, основательный в манерах, с виду немногословный. Однако он безостановочно говорил о себе или давал указания, как жить, как вести дело.
А дело состояло вот в чем. В Западной Сибири, на песках над вечной мерзлотой, среди болотистых озер и редких черных сосен был построен Гокалым — город нефтяников. В переводе с языка хантов прозвание это означало: “Место, гиблое для мужчин”. Город полностью находился на содержании у нефтяной компании, главой которой был бывший начальник бакинского нефтегазодобывающего управления. В прошлом метролог, начинавший с кооператива по установке контрольно-измерительной аппаратуры, Гиттис жаждой наживы и занудством, которые он принимал за трудолюбие и чувство собственного достоинства, отвоевал себе щелочку в тамошней потребительской нише. Куда и стал поставлять из Москвы все подряд — от горшечных растений до компьютерной техники и пива.
Почти всей координацией торгового потока руководил Королев, имея в подчинении одного ленивого, как пожарник, водителя. За мизерные для Москвы деньги Гиттису было обеспечено: склад, офис, представительские, координаторские, юридические и прочие срочные функции. Все это было взвалено на Королева, который из неопытного простодушия долго не понимал настоящей цены своему труду. А когда понял, было поздно.
Гиттис читал только две книги: компендиум афоризмов и томик в мягкой обложке под названием “Путь к богатству, или Опыт дурака”. Их содержание со слов начальника Королев знал наизусть. Знал он также и все раскладки по гороскопическим типам характеров. Знал о львином величии Гиттиса и все знал про себя — “беспокойного Стрельца, с сильным суицидальным влиянием Скорпиона”. Выпив, начальник любил мечтательно процитировать строчки Константина Симонова, всегда одни и те же, от чего Королеву становилось больно. В автомобиле развалившийся Гиттис мешал переключать передачи. Он или храпел, или делал пассы руками, шумно вдыхал, выдыхал, выполняя какую-то особенную экстрасенсорную зарядку. Или угрюмо молчал, вперив набыченный взгляд в бампер впереди ползущего автомобиля: так он “рассасывал” усилием воли автомобильные пробки. Разговорившись, всегда важно подводил разговор к тому, что он “верит в свою звезду”. Гиттис любил подчеркнуть благородную деловитость в отношениях с людьми, но не стеснялся их надувать, как не стеснялся посмеиваться над Королевым, приговаривая, что ему импонирует его наивность.