— Согласен, — кивнул Шегаев.
— В основе классифицирующих дисциплин лежит стремление к власти — к власти над вещами, к овладению их свойствами. А в основе познания лежит стремление к истине, которую нельзя установить, овладевая теми или иными закономерностями в устройстве вещей. Мы накидываем на мир сеть придуманных нами классификаций, тянем-потянем — а истины-то не вытягиваем!
— Осторожно, — сказал Шегаев. — Скамейка.
— Поэтому если ученый-естественник говорит, что научно разобрал те-то и те-то явления и выяснил те-то и те-то зависимости между ними, он заслуживает того, чтобы к нему прислушались. А если начнет толковать, что, например, научно обосновал смысл и цель жизни или так же научно доказал бытие или небытие Бога, то придется заключить, что коллега несет сущий вздор! Являя полное невежество как в науке, так и в философии!
Торжествующе договаривая последнюю фразу, Игумнов наступил левым ботинком на развязанный шнурок правого, об опасности чего Шегаев давно уж собирался его предупредить, да все не находил мгновения вклиниться в его страстную речь, и, резко запнувшись, чуть не полетел носом в афишную тумбу…
* * *
Собственно говоря, что может быть поставлено ему в вину?
Анархизм?
Прежде это слово не было бранным. Даже еще в двадцать первом году известие о смерти «старого закаленного борца революционной России против самодержавия и власти буржуазии», русского теоретика анархизма, историка, географа, философа, литератора князя Петра Алексеевича Кропоткина шло на первых полосах газет. За подписью Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов…
Однако смысл русского мирного анархизма состоял в предотвращении попытки насильственного построения коммунизма. Кроме того, как можно простить анархизму его главную идею: человеку свойственна устремленность к свободе, и никакие цели, как бы заманчиво, а то и величественно они ни формулировались, не должны быть осуществляемы в ущерб свободе? Еще более крамольно звучали предостережения насчет того, что государство, идеологически перенасыщенное, выстроенное линейно, по шнурку одного-единственного учения, вскоре обернется косным чудищем, безжалостно топчущим того самого человека, во благо которого оно порождалось…
Но если Илья Миронович и анархист, то анархист от философии: анархизм как политическое движение (преступное и контрреволюционное) давно разгромлен.
— Видите ли, — любил повторять он. — Конечно, мы бросаем вызов тем учениям, верность которых подтверждается всего лишь неколебимой пирамидой власти или многовековых традиций, а вовсе не повторяемостью результатов экспериментов. (Всем без лишних слов было понятно, что Игумнов имеет в виду марксизм и православие.) Но не только им. Речь идет о создании целостного, всеохватного мировоззрения, основанного на свободной мысли — на мысли, не засоренной идеологией. Свобода — вот что должно быть главной характеристикой всех проявлений человеческой культуры — в том числе и науки!..
Шегаев не сразу осознал степень бескомпромиссности, присущей его воззрениям.
— Первая эпоха научных завоеваний кончилась, и результаты ее во всем, что касается познания мира, удивительно прискорбны. В сущности, наука только снабдила нас несколькими скудными метафорами. С их помощью мы пытаемся намекнуть на вещи, для действительного познания которых у нас нет никаких средств. Мы говорим — «пространство». И даже чертим координаты, с помощью которых передаем друг другу некоторые сведения, полагая, что сведения эти касаются пространства. Но наши чертежи остаются нашими чертежами, пространство же существует вчуже, и какие бы линии мы ни провели, они ничего не прибавят к нашему пониманию того, что есть пространство на самом деле. Мы говорим «время». И заводим механизмы, призванные пробудить нас утром от сна или показать, напротив, что пришла пора лечь в постель. Однако что есть время на самом деле, нам неведомо. Уж я не говорю об относительности!.. Мы произносим слово «сознание» — и уверены, что уж в этом-то случае мы знаем, о чем идет речь. Увы! — мы совершенно не представляем себе, ни как оно, сознание, устроено, ни как работает, ни откуда берется, ни куда исчезает. То есть мы отважно оперируем тем, ни происхождение, ни законы чего нам неизвестны. При этом выказываем еще большую смелость, признавая истинность полученных нами выводов!.. Но даже если нас пронизывает мгновенное знание истины, мы упираемся в катастрофическую необходимость облечь эту гаснущую вспышку в слова: операция, похожая на попытку привезти на ломовой подводе куриное яйцо, для верности завалив его, чтобы не скатилось по дороге, горой булыжника!..
Когда Илья Миронович заговорил о тамплиерах, Шегаев удивился.
— Вы о монахах? — переспросил он, неуверенно извлекая из памяти какой-то исторический обломок.
— О рыцарях храма, — уточнил Игумнов. — Слышали?
— Кое-что. А при чем тут они?
— О, — оживился Илья Миронович, как всегда, когда выпадала возможность поговорить о предметах не вполне очевидных. — Собственно говоря, они интересны как проводники восточных учений…
Двенадцатый век! Рыцари ордена участвовали в Крестовых походах с самого их начала. Следовательно, продолжительное время пребывали в Палестине — жаркой, опасной, загадочной стране. Вдобавок овеянной чудным флером фантастических событий начала эры… В ту пору она кишмя кишела ученым и околонаучным сбродом. Остренький, должно быть, кипел бульончик: греческие раскольники и константинопольские еретики… зороастрийские маги… индийские йоги и заклинатели змей… египетские фокусники.
— Вообразите! Египтяне туда мумии привозили, устраивали, как ныне бы сказали, демонстрации. Народ в их павильоны валом валил. Примерно как в Мавзолей, — высказавшись этак, Игумнов с нарочитым испугом приложил палец к губам и шикнул, как будто сам поймал Шегаева на непозволительном кощунстве.
Рыцари вступали в краткосрочные военные союзы с сарацинами, неминуемо общались с ними, сходились, дружили, внимали речам исламских проповедников. Окончательная потеря Святой земли и несметные богатства, завоеванные к той поре, обрекли их на праздность, вечно порождающую никчемные размышления… Все вместе способствовало появлению идей и обрядов, совершенно не совместимых с ортодоксальной мыслью и духовным направлением первоначального учреждения ордена. Рыцари стали называть себя «друзьями Господа», брали на себя смелость общаться с Богом без посредничества церкви. В сущности, уже само название ордена указывало на его мятежное честолюбие. «Храм» — ведь это куда более величественное, обширное и ясное понятие, чем «церковь». Храм выше церкви: церкви падают, Храм остается символом родства религий и вечности их духа. Видимо, они числили себя иереями именно этой — не скоротечной, не преходящей, не переливающейся из формы в форму, а вечной и неизменной религии, носительницы Вечного Духа в понимании Дионисия Ареопагита — Духа неизъяснимого и не являющегося ничем из того, что может быть означено словом… Делая каждого защитником Храма, орден должен был посвятить их в лучшее христианство, чем то, каким являлось начальное, в более чистую и святую веру.
— Расцвет ордена приходится на конец тринадцатого века. В начале четырнадцатого последовал страшный разгром.
Ну да, известно: они стали слишком богаты. А потому делали что хотели. Между тем Филиппу Красивому нужны были деньги для реализации собственных планов. К тому же сей добрый король, скорее всего, подозревал, что когда-нибудь орден возымеет желание посягнуть на толику его власти… хотя тамплиеры, напротив, не раз помогали Филиппу выкрутиться из совершенно гибельных ситуаций. Вовсе не покушались, а поддерживали его монаршую силу.
— Вы же, Игорь, понимаете: если история человечества — драма, то драма о власти: вот продукт, которого никогда не хватит человеку.
Игумнов вздохнул и с печальной улыбкой развел руками.
Одним из актов этой драмы и стало уничтожение ордена тамплиеров. Обвинений хватало. И что не признают ни Христа, ни Святой Девы, ни христианских святых. И плюют на крест и топчут его ногами. И поклоняются в темной пещере идолу в человечьем образе, покрытому кожей, содранной с живых людей, с блестящими карбункулами вместо глаз… И мажут истукана жиром изжаренных детей. И смотрят на него, истукана, как на Бога. И поклоняются дьяволу в виде кошки. И жгут тела умерших тамплиеров и примешивают пепел к пище младших братьев.
— Хватит или еще?
— Неужели может быть что-то еще? — хмыкнул Шегаев.
— Как же! Устанете слушать…
Процесс длился семь лет. Многие сознались в навязанных им преступлениях; но большинство молча умерло под пытками. Чтобы оживить скуку едва тянувшегося лживого суда, публику время от времени развлекали очередной казнью. Так, например, пятьдесят девять доблестных рыцарей были выведены однажды в поле, где уже вкопали столбы и заготовили хворост. Им предложили прощение в обмен на признание. Они отказались…