Ошеломленный, он толкался в толпе, прислушиваясь к говору лепешечников и продавцов кислого молока. Много лет назад он однажды сорвался в школе с турника и сломал зуб. Нынешнее ощущение было похоже на то, прежнее, — так же, как тогда он щупал языком саднящий скол, пытаясь понять, что случилось, так теперь он прислушивался к себе, к чему-то такому, что стало вдруг саднить в душе… Ответ был простым, но странным: ему казалось, что чужой язык хоть и темен, хоть и невнятен ему, а все же близок — как если бы он уже однажды жил и в той, прошлой, жизни легко выговаривал эти гортанные слова, отчетливо понимая смысл каждого.
Базарная карусель мощно гудела, ветерок холодил потную шею, где-то неподалеку нескончаемо орали ослы; солнце плавило фиолетовую плоть инжира, розовую — персиков; осы кружили над глицериновыми грудами дымчатого винограда — кружили так медленно, словно мечта сбылась, и крылья трепещут не в воздухе, а в меду… Макушин сомнамбулически шел по рядам, равнодушно отвергая призывы купить груды кинзы, моркови и сиреневой гармской картошки.
Потом он услышал пронзительные голоса двух старых перекупщиков, занимавших соседние прилавки, и, подойдя ближе, оцепенел возле них. На его слух, они, как ни трудно было в это поверить, яростно читали стихи, перебрасываясь грозно-певучими строфами какого-то бесконечного произведения. Напряженно вслушиваясь, Макушин в конце концов уловил, что речь в стихах идет о чем-то таком, что называется пиёз, и решил, поразмыслив, что это, должно быть, рассвет, возлюбленная, соловей или что-то в этом роде: он был отчасти наслышан о красотах восточной поэзии. С другой стороны, произведение могло носить и юмористический характер — не зря же вокруг то и дело прыскали и хлопали себя по коленкам… Когда декламация ему несколько прискучила, он попробовал выяснить что-нибудь у коротышки-зеленщика, и тот, приветливо ухмыляясь, пояснил Макушину, что Шавкат и Фотех просто ругаются, а пиёз — это лук, и Фотех бранит Шавката за то, что тот свой поганый регарский лук продает по той же цене, что и Фотех свой хороший дангаринский.
— А почему в рифму? — мучительно недоумевая, спросил Макушин.
Судя по выражению лица, зеленщик не знал, что такое рифма, но ему было неприятно признаваться в этом чужаку.
— Язык такой, ну… — сказал он, теряя к этой теме последние капли интереса. — Редька надо? Смотри, какой редька, брат! Сахарный!..
…Он перехватил корзину поудобнее и оглянулся.
Теперь он многих знал в лицо. Кое-кто, на секунду оторвавшись от своей безостановочной базарной работы, мельком прижимал руки к груди и кивал ему, Сирочиддину-подтопщику из пирожковой Толстого Касыма, когда он шагал по ряду с корзинкой в руке.
Сегодня базар был немноголюден. Накрапывал дождь; под навесом чайханы, где обычно в это время гудели голоса и мальчишки бегом разносили чайники, лениво крошил лепешку над пиалой какой-то темнолицый лысый черт в кожаной куртке да дремал на топчане-кате тощий Рахматулло, раз в месяц заглядывавший в пирожковую подмазать желтой глиной печные щели; у дверей крытого рынка заунывно покрикивали две толстые продавщицы бумажных пакетов; безнадежно галдели лепешечники, расхваливая свой товар.
Обычно плотно усаженные ряды торговцев зияли прорехами — там, где, бывало, гремел скандал из-за места за дощатым прилавком, прохаживались глупые горлицы, выклевывая из щелей какую-то труху.
Он любил все это, но сейчас ему хотелось поскорее покончить с покупками и убраться отсюда. Он задрал голову, зажмурился. Солнце мутнело за облаками, словно пятак, натертый ртутью, и мелкие капли дождя сверкали, как елочная канитель.
Он давно и по праву мог считаться среди них своим. Он знал их язык и обычаи лучше, чем многие из них, женой у него была их женщина, его ребенок, без всякого сомнения, относился к их числу. Ну, допустим, время от времени в разговоре, в повороте событий всплывало слово или ситуация, которых он не знал, и вынужден был просить разъяснения. Но и в этом он ничем от них не отличался — ведь канибадамец точно так же порой не понимает каратегинца, гармец — ходжентца, — а все равно они друг для друга свои.
— Добрый день, Сауд, — сказал Макушин, приостанавливаясь у знакомого торговца капустой. — Почем сегодня?
За глаза Сауда звали Кривым — Кривой Сауд, иначе и не произносилось. Сауд вовсе не был одноглазым, однако позволял себе слова и поступки, в корне противоречащие кодексу базарной чести. Путовский базар — добрый базар: на Зеленом уже могли бы между делом и зарезать, а здесь только прыскали за спиной — ишь, мол, Кривой-то Сауд опять чудит, дурачина!..
Как ни странно, в отличие от всех тех, кто с утра до ночи сидел за прилавком или просто толкался в базарной толпе, в надежде свести продавца с покупателем, чтобы получить небольшие комиссионные, у него самого, занимавшего среди них равное место, никогда не было прозвища. Прежде он об этом не задумывался. Его могли бы звать, например, Русский Сирочиддин… Но нет: был уже на базаре Русский Мирзо, только он совершенно не был русским, просто сидел в Усольском лагере несколько лет, вот и прилепилось… А его звали просто Сирочиддином.
— А-а-а, даже не знаю, что тебе сказать… — хитро улыбаясь, Кривой Сауд почесал щетинистый подбородок. — Ты мне сейчас будешь говорить, что народу на базаре нет, и это значит, что цены должны падать… Верно? И я тебе отвечу — ты прав, Сирочиддин! Должны падать! Ведь должны, а?
— Должны, — хмуро кивнул Макушин. — Так почем же?
— Вот! — сказал Сауд, выбирая красивый круглый кочан. — Вот! Мы подобрались к самому главному, как сказал один большой руководитель, залезая под… ну, неважно, куда залезая… Должны! — а не падают!
— Неужели? — притворно изумился Макушин, с мрачным интересом следя за жонглерскими манипуляциями Сауда — не доглядишь, так он тут же его подменит… гнилья не подсунет, но…
— Конечно! — воскликнул Сауд, подбрасывая кочан. — Как была цена — шестьдесят, так и осталась! Не падает! Да ты у кого хочешь спроси!.. Ведь народу-то почему мало? Потому что народ частью на площадях заседает, частью сидит по домам и ждет, когда те, что заседают на площадях, начнут друг друга мочить, — и тогда непременно перепадет и тем, кто боится сейчас дойти до базара. Верно?
— Боюсь, что ты прав, Сауд, — вздохнул Макушин. — Но давай ближе к капусте.
— Куда уж ближе! — возмутился Сауд. — Вот она вся перед тобой! Кочанчик к кочанчику! Беленькая, как снег, а, Сирочиддин!.. Кругленькая, как снежки, которые мы лепили в детстве! Почему должна падать цена на такую капусту, ты мне ответь! Завтра или послезавтра все снова успокоится, голодные люди разойдутся с площадей и побегут на базар! Прибегут и увидят: вот капусточка! Лежит себе, скучает, ждет их не дождется… а, Сирочиддин?
— Нет, больше сорока не дам, — отрезал Макушин. — Сладко ты поешь, Сауд, но и деньги сладко шуршат. Кстати, а почему ты сам-то не на площади?
— Смотри! Ты подержи его, подержи! — Сауд настойчиво совал ему кочан. — Чувствуешь? Он весь будто камень! Сплошной!! Ни одной лишней щелки! А?.. Но это не так, Сирочиддин! Он не сплошной, этот кочан! Когда ты принесешь его домой и осторожно вот здесь… — Сауд быстро очертил пальцем нужное место, — вот здесь отрежешь кочерыжку, то… м-м-м!.. он распадется на тонкие листья! На белые чистые листья, ни на одном из которых ты не найдешь ни единого пятнышка!.. Эти листья — как гербовая бумага! На них указы писать, Сирочиддин!.. — Сауд сорвал с головы тюбетейку. — Но если ты не будешь писать указы, а завернешь в каждый листик кусочек мяса… или просто нарежешь и положишь в шурпу… м-м-м, Сирочиддин!..
— Ладно, пойду еще посмотрю, — скучно сказал Макушин.
— А кочерыжка! — не унимался Сауд. — Ты думаешь, ее придется выбросить, потому что она желтая, а вкус — как у прелой редьки? Не-е-е-ет!.. Пятьдесят — и по рукам! Я ее с поля по такой цене беру, Сирочиддин! Побойся бога!
Ищуще озираясь, Макушин сделал коротенький шажок.
— Сорок пять! — закричал Сауд, хватая его за рукав. — Ты меня разоряешь, но ладно — сорок пять!
— Все-таки скажи, — с хмурой усмешкой попросил Макушин, опуская кочан в корзинку. — Почему ты сам-то не на площади, Сауд?
5
Он прошел внутрь, выложил на стол капусту, морковь и пучок черной травы, молча придвинул доску и стал шинковать капусту. Спешил, и нож часто-часто стучал по доске.
Когда все было нарезано, Макушин заглянул в казан и чертыхнулся. Налил полковша кипятку, торопливо повозил тряпкой по жирным стенкам, выплеснул грязь во двор; критически оглядел, пожал плечами. Никогда в пирожковой Толстого Касыма казан не мылся дочиста. В печурке возле забора уже трещали дрова. Ссыпал нарезанные овощи и зелень, налил воды, поставил на огонь и накрыл крышкой.
— Фарход, а Фарход… — сказал он, вытирая тряпкой запачканные сажей руки. — Слушай, я сейчас соседку встретил… говорит, Мухиба занедужила… сгоняю, пожалуй… Может, врача нужно вызвать… Суп я поставил… только посоли, когда закипит.