Явилась хозяйка гостиницы и выразила недовольство моим некорректным поведением по отношению к персоналу. Один я с ними обращаюсь некорректно, со мной же они — так корректно, что дальше некуда. Только и думают, как бы создать мне полнейший комфорт. Не так ли, сударыня? Это я подумал, сказал же вот что:
— Не стоит волноваться, мадам. Я съезжаю.
Как только я это сказал, тон ее мгновенно переменился. Однако было слишком поздно, я уже принял решение. И изменить ничего было нельзя.
Вот как получилось, что я перебрался на другой берег Дравы, в эту комнату, которая, должен признаться, немного меньше, хуже обставлена и даже грязнее прежней. Это, конечно, так, к тому же вещи мои заняли почти всю комнату, и я с трудом мог передвигаться. Все это правда, но правда также и то, что во «Дворе» — так называется мое теперешнее пристанище — я чувствую себя куда лучше. Здесь я дышу родным мне воздухом, здесь я начинаю жизнь сначала, и потому нет ничего странного, что эта маленькая и тесная комнатушка представляется мне куда более просторной, светлой и приятной, как бы странно это ни звучало.
39
Теперь я чувствую себя так, что лучше бы мне и отсюда уехать. Из прежней моей гостиницы я отправил Ярославу письмо. Боюсь, что ответ затерялся или его нарочно куда-нибудь засунули. Потому я спросил у портье, что же все-таки случилось с письмом, пришедшим на мое имя. Вопрос я поставил намеренно коварно, чтобы они не могли вывернуться. Ответ был вежлив, хотя крайне холоден. Никакого письма, сударь, на ваше имя не приходило. Но оно должно было прийти, сказал я. Что же мы могли сделать с вашим письмом, сударь? — Могли его порвать или вскрыть. Оскорбились. Будто это я виноват в том, что в их гостинице неизвестные сидят на моей постели. Хотя письмо, наверное, так и не дошло до Ярослава. Но не могу же я им в этом признаться! Может, и он тоже переселился в другую гостиницу… Как же мы найдем друг друга, если он приедет сюда? Не направит ли его этот портье по неверному адресу? В туалете я посмотрелся в зеркало. Оттуда на меня глянуло небритое, сильно изменившееся лицо. Неужели это у меня так странно блестят глаза или кто-то другой выглядывает из-за моей спины?..
И в новой гостинице какие-то люди справляются обо мне. Коллеги Бенедитича? Или тот, в шелковом галстуке, Кланчник-Еленц? Надо отсюда убираться. Что же с Ярославом? Где Аленка? Что делается с Марьетицей и отчего ей бывает так страшно? Почему ее пугает шум сосен? Вопросы мучают меня, будто черви, точащие мозг. Живу я теперь в полном одиночестве. Как Федятин. Как Главина, обитающий в сколоченной из досок берлоге в Абиссинии. Однако они осуждены на это судьбой. Я же страдаю по вине каких-то случайных недоразумений.
Катица мне сказала, что в этом месяце с них вообще не требовали квартплату, а недавно жильцов оповестили, что впредь деньги будет собирать управляющий, некий отставной чиновник, он живет в доме напротив. Кто знает, может, и Марьетица иногда приходит к тем дверям или хотя бы под окна, выходящие на узкую улицу. Если бы я мог, если бы у меня были деньги, я снял бы квартиру в соседнем доме, дни и ночи напролет смотрел бы на улицу, ожидая ее появления. Ведь хотя бы на минутку останавливается она под нашими окнами во время прогулки.
В компании Главины и Федятина появилось новое лицо — молодой человек с мрачной физиономией. Я не стал к ним подсаживаться, так как мне непременно нужно было сегодня отыскать ту церковь. Но его лицо врезалось мне в память, и его костюм в полоску тоже. Фамилия его — Маркони, он сын землевладельца, того самого гроссгрундбезитцера, с которым я познакомился во время поездки в Горицы, хозяина виноградников и торговца вином.
Не могу ни спать, ни бодрствовать, необходимо успокоиться и взять себя в руки. Снился мне сон о голубом шаре. Значит, он где-то рядом и я его скоро найду. Я не ахти какой любитель ходить в церковь, но теперь осмотрю все имеющиеся в округе. Найду тот шар, как нашел луг и грядку с фасолью и цветами в предместье. Луг покрыт снегом, мокрым грязным снегом. Земля идет уклоном к реке, и луг сползает по этому уклону. Когда я встал там, посреди луга, то явственно ощутил, как пространство медленно скользит вниз к реке.
40
В феврале 1919 года владелец винного магазина гроссгрундбезитцер Леопольд Маркони как-то вечером опустил железные жалюзи на витрину магазина, где красовались бутылки его отборных вин. Помещение, которое он собирался закрыть, служило также и конторой, где заключались оптовые сделки. Маркони повернул ключ и, еще пребывая в полусогнутом положении, уголком глаза заметил приближающиеся по тротуару мужские фигуры. Он выпрямился и уже собирался войти в дверь, как за его спиной раздался грубый, злой голос, произнесший на каком-то диалекте:
— А не пощупать ли нам шваба?
Сопровождавшие его приятели засмеялись, и Леопольд Маркони заключил, что смеются сильно выпившие люди. Он почти вошел в помещение, когда тот же злой голос крикнул:
— Эй, кауфман! Стой!
Маркони остановился и обернулся. Их было трое. В военной форме, за плечами винтовки с примкнутыми штыками. Патруль — деревенские парни, натянувшие на себя военную форму, ныне солдаты генерала Маистра, недавно занявшие город. Тот, который его окликнул, наверняка был из батраков. Это страшно, когда холоп не занят работой, когда он пьет и в руках у него нож или винтовка. Они остановились перед Маркони: пьяный парень в заломленной фуражке с трехцветной кокардой — впереди, двое других чуть сзади, в темноте. Парень нарочито засмеялся, и было видно, что он не знает, как себя вести и с чего начать. Наконец его осенило.
— Ты, — сказал он, — ты не будешь больше жрать наш хлеб.
Маркони молчал. Ему показалось, что ополченец — один из его виноделов и теперь хочет свести с ним счеты, однако, перебрав в памяти лица своих рабочих, он понял, что ошибается. Это был самый настоящий батрак, поденщик, Маркони даже показалось, что от него воняет хлевом. Парень придвинулся, и в нос Маркони ударил запах перегара от дрянного вина. Было отвратительно, однако он понимал, что холопу нельзя давать ни единого повода к агрессии. Он знал эту натуру и сознавал, что парень только и ждет какого-нибудь слова или движения, чтобы придраться.
— Ну, — сказал парень, — что скажешь?
— Ничего, — ответил Маркони и прикусил губу, поняв, что не должен был говорить и этого. Ничего не должен был говорить. Парень напряженно размышлял.
— Ничего, говоришь… — повторил он.
Маркони кивнул. Ненависть, которая поднималась к этому болвану в заломленной мятой фуражке, означавшей принадлежность к армии, тошнота от запаха дрянного вина смешивались со страхом, возникшим в животе, образовав там пустоту. Желание прикрикнуть на смерда, обругать, ударить, показать ему, кто есть кто, не вязалось с холодным потом, выступившим на лбу, и со слабостью в коленях, а всей этой хамской унизительной подлости не было видно конца. Парень обернулся к своим товарищам, которые, сунув руки в карманы, молча ожидали, чем все это кончится. Маркони понимал, что холоп становится опасным, ибо время идет, а тот еще не придумал, как бы его унизить. И тут в глазах парня мелькнуло что-то похожее на мысль — он вспомнил о чем-то, что сам должен был когда-нибудь пережить, ибо воображения у него было не больше, чем у курицы, а посему он мог придумать только очень простое. Отступив на шаг, он вытянулся и гаркнул:
— Ложись!
Леопольд Маркони задрожал. Видел, как товарищи смерда переминались с ноги на ногу, один из них что-то сказал. Кажется, пытался остановить. Однако Маркони понял, что тот говорит по-сербски и что с парнем, говорящим на словенском диалекте, они не понимают друг друга. Слова товарища только еще больше подхлестнули парня.
— Ложись, я сказал! — заорал он еще громче.
Вверху над магазином распахнулись окна. Парень скинул винтовку с плеча и приставил штык к его груди. Маркони почувствовал, как у него подгибаются колени. На него смотрели остекленевшие глаза, в которых не было понимания того, что происходит. Маркони наклонился и коснулся руками тротуара. Потом опустился на колени и лег на живот.
— Вперед! — заорал парень и кольнул его штыком между лопаток.
Маркони пополз, работая локтями, сполз с высокого тротуара и начал тяжело продвигаться по мокрой мостовой.
— Быстрей!
Маркони перестал соображать, что он делает, только чувствовал между лопаток острие штыка, только его легкое прикосновение. Мысль, что штык в любой момент может пронзить его и металл чиркнет по плитам мостовой, заставляла ползти его быстрее и быстрее.
— Кру-гом, марш!
Маркони повернул и пополз назад, вполз словно гусеница на тротуар и застыл, уткнувшись головой в опущенные жалюзи своей витрины. Наступила мертвая тишина. Он слышал дыхание парня, стоявшего над ним. Оно было тяжелым и частым, будто тот сам полз вместе с Маркони. Парень был возбужден и испуган. Видел, что хватил лишку, что произошло что-то такое, что и не думал делать, это превышало не только его полномочия, но и выходило за границы его воображения.