– Какое же? – спросил я тупо.
– Очень строгое время наступает, – сказал директор и вдруг рассердился. – Да ты что, ребенок, что ли? Газет не читаешь? Ну, очень плохо делаешь, если не читаешь. Ведь мы живем на линии фронта. Наши летчики сбивают немецкие самолеты уже около Мадрида. Так это пока только около Мадрида, а скоро они будут их сбивать и около Парижа, и около Варшавы, и около Праги, а может, и еще где поближе. И от этого, заметь, как ни пяться, никуда не уйдешь. Неужели ты об этом не думаешь?
Я молчал.
– А что значит, что мы живем на линии фронта? – продолжал директор. – Это значит, что штабы – и их и наш – не спят ни днем ни ночью. Засылают друг к другу шпионов и диверсантов. Кого могут – покупают, кого могут – запугивают. Денег на это всегда хватает, а страха – еще больше. Ты читал, что товарищ Сталин сказал о капиталистическом окружении? Что это очень неприятная вещь, читал ты это? Ну вот! Но окружение это, как бы тебе сказать… – Он повертел пальцами. – Это хроническая язва в желудке, сосет и сосет, а жить все-таки можно, только надо помнить, что она есть. А вот еще такая вещь, как линия огня – это уж много хуже. А мы вот на этой линии живем. А если это так, то обязательно должны быть и перебежчики туда и сюда. Это-то тебе понятно?
Я кивнул головой.
– А перебежчики разные бывают: один просто бросил ружье и побежал, а другие никуда не бегут, а сидят в наших штабах и работают. Вот на них работают. – Он махнул рукой на запад. – Понятно? Один враг в штабе, а целая наша армия снимается и идет на минные поля. А как ты такого откроешь, если все свои и подозревать некого? Если каждый тебе как брат или сын, если ты с ним под одной шинелью спал, осьмушку хлеба делил? – Теперь уж директор говорил тихо, горячо и просто. – Если он лучший из лучших – в прошлом у него победы, а сейчас он день и ночь на работе? Как ты его, я спрашиваю, узнаешь? Как? Как? Вот в том-то и дело, что никак не узнаешь. А надо узнать, надо! Потому что иначе смерть… Миллион смертей. И мы узнаем! Не сразу, а лет через десять, через двадцать. И тогда уж не щадим! Расстреливаем живого, разжалуем мертвого, портреты снимаем, жену ссылаем, друзей-приятелей под ноготь берем.
– А друзья-то чем виноваты?
– А тем, – директор сурово взглянул мне в глаза, – что черт знает кто он такой, этот друг-то. Резидент сам по себе ничего сделать не может. Он ноль без палочки. Окружение его – вот что важно. Вот мы и выжигаем все окружение, как у тебя мать когда-то выжигала клопиные гнезда. А затем и ту самую почву выжигаем, на которой это предательство выросло. Всех неустойчивых, сомневающихся, связанных с той стороной, готовящихся к измене, врагов настоящих, прошлых и будущих, всю эту нечисть мы заранее уничтожаем. Понял? Заранее!
– Понять-то понял, – сказал я, – чего ж тут не понять… Но разве можно казнить за преступление до преступления? Это значит – карать не за что-то, а во имя чего-то. Так ведь эдак жертву Молоху приносят, а не государство укрепляют. Молоху-то что? Он бронзовый! А вот Советскому-то государству не поздоровится от такой защиты.
– А мы вот уничтожаем во имя нашей революции, – негромко крикнул директор и топнул сапогом. – И будем уничтожать. Поэтому не спрашивай другой раз, почему снимают портреты и кого именно снимают. Знай: сняли врага. Еще одного скрытого врага разоблачили и сняли. И ты вот эти самые свои вопросики поганые оставь при себе. И язык! Язык держи-ка подальше за зубами. А то оторвут вместе с умной головой. Некогда сейчас разбираться. Понимай, какое время наступает.
Он ушел, а я так и остался в коридоре. «Время наступает», – сказал он. Я еще не знал, какое это время наступает и зачем ему надо наступать именно на меня, но вдруг ощутил такой холод, такую жуть, что у меня даже мурашки побежали по коже и заломило под ногтями. Подобное чувство я испытал до того только однажды, когда забрался на колокольню, перегнулся и повис над пятидесятипятиметровой пропастью. Этот страх и тоска налетели на меня и сожгли всего. И не в силах больше ни стоять, ни рассуждать, ни оставаться здесь, я сорвался и побежал. Но побежал не туда, куда направлялся с портретом Кастанье, не к своим черепкам, надгробьям и каменным бабам, а просто прислонил Кастанье к стене и сбежал вниз в парк, под открытое небо.
Стояло чистое, розовое, прозрачное, чуть ветреное утро. Шумели тополя, но горы были такие ясные и близкие, что, казалось, они начинаются прямо за парком. Голубые леса карабкались по их склонам. Я стоял, смотрел на них и думал, что, если мне быстро попалась бы попутная машина, я через полчаса мог бы быть там среди этого холода и чистоты. Так и застал меня Корнилов. Он шел через парковую площадь, размахивая серой трудовой книжкой.
– Слушайте, – воскликнул он удивленно, – у меня уже полный порядок. Принят! Это вас надо благодарить?
– Я тут ни при чем, – ответил я, не двигаясь. – Зайдете завтра к директору – сегодня он уже уехал. Он удивленно взглянул на меня и спросил:
– Так, может, вы мне покажете нашу комнату?
Я покачал головой.
– Некогда.
Он постоял, посмотрел и тронул меня за локоть.
– Что с вами такое? Вам нехорошо?
– Нет, – ответил я, – мне ничего.
Он постоял, помаялся и робко попросил:
– Тогда вы, быть может, покажете мне мое место?…
– Не сейчас, – сказал я, – сейчас вы идите к Кларе Фазулаевне. Ей
директор велел заняться вами. Я еду в горы, в колхоз «Горный гигант». Вот
видите, стою жду машину. Сейчас она придет. До свидания! Идите!
Случайная машина подбросила меня почти до самого колхоза «Горный гигант». Шофер попался свойский, из хороших здешних парней, и минут через десять я уже знал все о шестой бригаде и о бригадире Потапове.
Так я узнал, что Иван Семенович – мужик серьезный, авторитетный, любит, правда, выпить, но без этого тоже нельзя. Что будто бы в прошлом году выкопали здесь где-то три горшка и один, говорят, был полон червонцами. Ну а правда это или нет, кто же его знает? Сейчас они все пустыми стоят в сарае – если любопытно, можно поглядеть.
Потом мы въехали в гору, и пошли сады; шофер мне объяснил, что урожай на яблоки в этом году «выдающий», кое-где даже ветки приходится подпирать рогатками. Вот какой урожай! Он сказал: если я хочу достать яблочек, то лучше всего мне говорить со сторожихой, тетей Дашей. Вон-вон ее дом на отшибе! Только не рано ли я еду? Апорт-то ведь еще не снимали.
Тогда я спросил его: а почему апорт? Апорта и в Московской области много. Вот, говорят, лимонка какая-то особенная есть. Тут шофер обернулся ко мне и спросил:
– А вы что, командировочный? – И горячо заговорил: – Так вы слушайте, что я говорю: вы апорт спрашивайте! Только его, только его! Как вы в Москве чемодан с ним раскроете, так все рты поразевают, там и яблок таких сроду не видели. Каждое с килограмм! Потому и город называется Алма-Ата, что – отец яблок. А лимонка что ж? Оно яблочко маленькое, желтое, не выдающее. – И прибавил решительно: – Нет, апорт! Только апорт!
Я пожал плечами – опять то же самое, Алма-Ата – отец яблок.
Испокон веков славились на Руси нежинские огурцы, чарджуйские дыни, владимирская вишня, камышинские арбузы и верненский апорт. Это действительно почти невероятное яблоко – огромное, блестящее, ярко-красное. Когда я впервые увидел его, то не поверил своим глазам. Оно лежало на черном жестяном подносе, исписанном огромными трактирными розами, и розы не казались уже огромными, яблок было всего три, но они занимали весь поднос – лучистые, лакированные, как ярмарочные матрешки, расписанные мазками, пятнами, какими-то вихрями света и зелени. Они были так хороши, что я побоялся их тронуть. А вечером я все-таки разломил одно. Оно сухо треснуло, едва я прикоснулся к нему, и мне в лицо брызнул искристый, игольчатый сок. Я поднес половину яблока к лампе, и оно вдруг сверкнуло, как кремень, льдистыми кристаллами и хрусталиками, – кусок какой-то благородной породы – не мрамор, не алебастр, а что-то совсем другое – легкое, хрусткое, звонкое, не мертвое, а живое лежало у меня на ладони.
Алма-атинский апорт! Никто никогда не занимался его историей. Родилось это яблоко внезапно и легко.
Вдруг в столичных газетах и отдельными листовками появилось объявление. Мне очень хотелось бы поместить его так, как оно было напечатано, с лихой разбивкой строк, залихватскими большими буквами, с красными строками и восклицательными знаками. Напечатанный в строку текст мертв, а ведь он рожден для того, чтобы кричать, зазывать и хвастать.
"Из города Верного привезли еще небывалый сорт Гранд-Александр, замечательный по красоте, вкусу и величине.
От 7 до 8 вершков в обороте!
Подобных яблок Петербург еще не видел. Да нет таких не только у нас, но и за границей! Приблизительно такой же сорт получается из Бельгии, но по своим качествам он ниже Гранд-Александра в три раза, а по цене дороже в пять раз!"