– О да, именно! – Профессор Гольц с живым интересом глянул на Силантия. – А на какой же скрипке он будет играть?
– Не знаю, – сказал Силантий и побагровел. – Он сам должен это знать! Это не наше дело – заниматься подбором инструментов. У него должна быть своя, понимаете, своя скрипка!
– Да-да. Я очень, очень понимаю! Своя – значит своя. – Профессор Гольц сочувственно вздохнул. – И все же…
Я стоял, как дубина, потому что все никак не мог пережить одновременности трех ударов: отъема скрипки, выселения из общежития и какого-то непонятного поражения в слабо ощущаемых мной правах личности. Не то чтобы я об этих правах слишком задумывался. Нет! Но мне было горько и гадко: из-за какой-то неуплаты меня сильно понизили в статусе, и вокруг этого понижения стал расти ком осенней пыли, страха, обид…
Кое-как собрав мысли и поправив за спиной верного Витачека, я тихо выпалил:
– Мне кажется… мне… Такие вопросы в одну минуту не решают!
– Почему же в одну минуту? – Профессор Гольц, остававшийся единственным весельчаком в нашей занудной компании, включая сюда и не подымавшую глаз то ли от срама, то ли от насморка секретаря Зою Ильиничну, кокетливо распрямился. – Почему в одну минуту? Вот докладная вашего преподавателя, в которой еще очень, очень давно… Так, Силантий Сидорович?.. было указано: «… Не уделяет должного внимания скрипичной технике… Не использует всех возможностей коллекционного инструмента». Я как прочел сегодня утром, так и обмер! Ви представляете? Не использует возможностей! Но… не использовать всех возможностей – недопустимо. Однако есть… и в этом я соглашусь с мосье Дулебиным… – В голосе профессора послышалась легкая ненависть по отношению к старшему преподавателю. – Да, мосье Дулебиным. Есть люди, которые по достоинству оценят инструмент Витачека…
Тут в голове моей повернулся какой-то винтик. Я со страхом вдруг понял: вот оно, вчерашнее предложение бузукиста-балалаечника! Через меня это предложение «не прохиляло». Значит, попытаются добыть скрипку через кого-то другого… Хотя нет, не может быть!
Я попытался поймать взгляд старшего преподавателя Дулебина или, на худой конец, взгляд профессора Гольца.
Но они смотрели мимо меня, смотрели вдаль и вперед! Они оценивали достижения кафедры с иных, недоступных мне точек зрения. И меня в этих светлых вспышках дулебинско-гольцевского зрения, конечно же, не было!
Старший преподаватель нетерпеливо дрогнул щечкой – одной, потом другой: пора было кончать.
Тут я некстати улыбнулся. Улыбнулся, потому что про себя опять назвал Силантия «старшим вiкладачом».
Причиной улыбки был сам Силантий Сидорович.
Недели три назад, вызвав меня с истмата в класс по специальности, он закинул ногу на ногу и осведомился, хорошо ли я знаю украинский язык. Получив утвердительный ответ, Силантий сразу перескочил на другое: стал возбужденно говорить о том, как много я «успел» и что Концерт № 4 Моцарта и два каприса Паганини (4-й и 20-й) в моем исполнении должны, без сомнения, понравиться на кафедре. Подавая на прощанье руку, Силантий между прочим спросил:
– Да, а что такое по-украински «вiкладач»?
– «Старший вiкладач» или просто «вiкладач»?
– А тут есть разница? – вдруг испугался Дулебин.
– Разницы почти нет… – Я хотел уже в духе институтского юмора добавить: «Если закладывает старший преподаватель – это пустяки, а если просто преподаватель – то это, конечно, непорядок». Однако сдержался и уже без всякого юмора пояснил: – «Вiкладач» – это по-украински преподаватель…
Тут я очнулся и стряхнул с себя воспоминания, потому что услыхал свое любимое слово: «приемчик».
Слово это было обожаемо и профессором Гольцем.
– …Приемчики у Эфсеефа в прошлом году были ничего себе, – сказал он явно невпопад. – Я помню его игру на кафедре. Очень, очень ничего!
– В прошлом году – да, ничего. А в этом – ни к черту не годятся! – приходя в негодование от профессорских воспоминаний, отрезал Дулебин. – Абсолютно в этом году приемы не шлифует.
– Да я одни только гаммы и играю…
– Вот-вот! А Давид Федорович Ойстрах мне всегда советовал на пьесках сложности отрабатывать. На пьес-ках! Понимаете? Здесь вы маху дали! – радостно сообщил профессор Гольц.
– То, что вы получили пятерку на вступительных экзаменах и отлично сдали за первый курс, было давно и неправда. А сейчас… Прошло полтора года! Чем вы в последний месяц занимаетесь? Ваш вопрос – вот у нас уже где! – нежно чиркнул себя пальцем по горлу Силантий.
– Да. И вопрос этот поставлен не нами!
– Маний Мануйлович… – ласково зашипела Дафния-декан. – Вас же просили, вас же умоляли!
– Не затрудняйтесь, Дафния Львовна! Нами, не нами… Кого это, как теперь говорят, колышет? Главное, что вопрос поставлен. И он будет стоять, пока не будет разрешен: сдайте, грэжданин, скрипку, вас уже ждут в инструментарии. И заберите вещи из студенческого общежития. – Самый решительный, зам проректора по хозяйственной части рубанул ребром ладошки по столу.
– Да! Сдайте и заберите! Заберите и сдайте! – обрадовался точно найденной формуле профессор Гольц, но тут же под перекрестными взглядами декана и проректора затих.
– Ну тогда вопрос, кажется, исчерпан, и… – начал Силантий.
– Ну и сидите здесь со своим вопросом! – Я развернулся и, не прощаясь, вышел.
Уходя из деканата, за спиной я слышал: «Нет, действительно…», «Это ж надо…», «Провинциальное хамло», «Романчики вместо учебы крутит…», «Ах, оставьте, Бога ради, Маний Мануйлович! При чем тут романчики!..», «Нет, не скажите, Дафния Львовна, в романчиках вся суть!»
– Ой мороз, мороз… Не морозь меня… – покрыл собой все разговоры диковатый и необработанный, но глубоко душевный голос Нюры Выльницы…
Сразу в инструментарий я не пошел. Решил зайти к Ляле Нестреляй, в ее подпольный Комитет.
Но в Комитете борьбы с антисемитизмом никого не было. Зато рядом с дверью Комитета комсомольского стоял и дергал бровью доцент Ангелуша. Вдоволь на меня наглядевшись, доцент, видимо, решил свою хмурость отбросить и призывно заулыбался. А уж после поманил толстеньким, но очень изящным пальцем.
– Меня вытурили из общежития. И скрипку сдать заставляют! – вместо приветствия выпалил я.
– Так я ведь предупреждал. Это все Дафния подстроила. Козззявка! Вас что, в деканат вызывали?
Я уныло кивнул.
– И Зимовейский был?
Я кивнул повторно.
– Ну тогда все понятно. Это их проверенный способ. Сначала – вон из общаги, потом негде репетировать, потом оценочки ваши поползли вниз, потом еще хуже – из Москвы вон!
– Как же быть, Виталий Прохорович?
– К нам, только к нам! – Доцент Ангелуша зажмурил очи и приблизил Кощееву головку ко мне вплотную.
Мимо бежали студенты, проносили малярные лестницы рабочие, жизнь взбухала, потом умирала вновь. Но доцент Ангелуша на поверхностную жизнь внимания не тратил. Он, чуть не жуя кончик моего уха, уже страстно и бесконечно рассказывал историю русской музыки. Правда, выходила у него эта история однобокой, чтобы не сказать – однокрылой. Разные темные силы все время гнобили русских музыкантов, сдвигали с насиженных мест валторнистов, фаготистов, дирижеров народных оркестров. Особо несчастной была доля неподкупных, глубоко и далеко видящих теоретиков музыки. Их просто изводили под корень, сживали со свету, травили серной кислотой. Получалось так, что никого из настоящих теоретиков, кроме Ангелуши, на белом свете уже и не осталось.
– Представляете? Даже Петр Ильич на этом поприще отличился. Даже он – с его-то пониманием! – не удержался от плевка в сторону глубинных теоретиков. Вы, конечно, не знаете, что сказал Чайковский про музыкально-критические работы, осуществленные Цезарем Антоновичем Кюи, и вообще про его музыку?
– «Кюйня…» – не слишком задумываясь о последствиях, процитировал я классика.
– И вы эту устную, эту никем не задокументированную легендочку одобряете?! Ну тогда… Тогда я вам не помощник! – вусмерть обиделся доцент.
Я вынул свое жеваное ухо изо рта Ангелуши и отступил от него на два шага. Спохватившись, доцент сказал:
– Да-с, так-то. Я, пожалуй, заговорился. Но вы должны понять: вам, русскому, да еще из провинции – не дадут! Вам не позволят! Они… они…
– Вопрос поставлен не ими, – припомнил я слова профессора Гольца.
– Не ими? А кем же? Кем? – Ангелуша мгновенно стух и из веселого воздушного шарика с Кощеевой головкой превратился в горбатый басовый ключ. – Они не сказали, кем именно поставлен вопрос?
– Нет, не сказали. – Я повернулся и стал уходить, потому что решил-таки спуститься в инструментарий: может, там и нет никого?
Напуганный Ангелуша меня не удерживал.
«Сдавать? Не сдавать?» – размышлял я безотрывно о скрипке обрусевшего Витачека, вложившего всю свою горько-чешскую судьбину в инструмент совершенной формы и поразительного звучания.
Тут мне снова припомнился вчерашний бузукист. Стало тошно от ощущения того, что скрипка Витачека выпадет из обихода, будет куплена для чьей-то «номенклатурной» – всплыло куницынское словцо – коллекции или просто украдена. И перестанет звучать, перестанет вздыхать и вздрагивать даже под такими несовершенными пальцами, как мои собственные!