Альберто научил его ловить змей. Нужно дождаться полудня, когда змеи застывают на камнях, нежась в лучах солнца. Очень осторожно подходишь к ней, хватаешь за шею, как можно ближе к голове, зажимая голову между двумя фалангами указательного и среднего пальцев, выгнутых так, чтобы она не вырвалась и не укусила, а затем быстро, пока, она свистит от отчаяния, надеваешь на голову капюшон, завязываешь шнурок и кидаешь в ящик. Альберто носил вельветовые брюки, гетры, серую рубашку с закатанными по локоть рукавами. Он был красив, как и все самцы в этой книге, сильные и нежные, но не сознающие собственной прелести. Его жесткие непослушные волосы падали на лицо до самых губ, их одних было достаточно, чтобы придать ему королевское величие в глазах хрупкого замкнутого ребенка. Обычно они встречались около десяти часов утра у гранитного креста. Немного болтали о девочках и отправлялись в путь. Урожай еще не был убран. Жесткие колосья ржи и пшеницы, будучи неприкосновенными для остальных, служили им надежным укрытием. Они растягивались под открытым небом и ждали полудня. Кюлафруа сначала играл с руками Альберто, на следующий день - с ногами, на следующий за двумя первыми - со всем остальным. Дивина увлекается этим воспоминанием, она вновь видит себя втягивающей щеки, словно свистящий мальчишка. Альберто насиловал ребенка со всех сторон, пока сам не рухнул обессиленный. Однажды Кюлафруа сказал:
- Я пошел домой, Берто.
- Иди, тогда до вечера, Лу. Почему "до вечера"? Эта фраза вырвавшаяся у Альберто, прозвучала так непосредственно, что и Кюлафруа она показалась совершенно естественной и он ответил:
- До вечера, Берто.
Однако день кончился, они увидятся лишь завтра, и Альберто это знал. Он глуповато улыбнулся, подумав, что у него вырвалась фраза, которую он и не собирался произносить. Кюлафруа, со своей стороны, не пытался проникнуть в смысл этих прощальных слов. Они взволновали его, как волнуют некоторые простые стихи, логика и грамматика которых становятся нам ясной, лишь когда мы уже насладимся их очарованием. Кюлафруа же был совершенно очарован. В доме с шиферной крышей это был день стирки. На сушилке в саду висели простыни, образуя лабиринт, по которому скользили привидения. Ясно, что Альберто будет ждать его именно там. Но в каком часу? Он ничего об этом не сказал. Ветер колыхал белые простыни, как рука актрисы - декорацию из разрисованной ткани. Ночь сгущалась, с нежностью возводила жесткие постройки из широких поверхностей, заполняла их тенью. Прогулка Кюлафруа началась в тот-момент, когда в небо поднялась шаровидная и дымящаяся луна. Драма должна была разыграться там. Может, Альберто придет, чтобы ограбить их? Ему нужны были деньги "для своей цыпочки", как он говорил. Раз у него была цыпочка, значит, он настоящий петух. Что до ограбления, то это вполне возможно: однажды он уже расспрашивал о меблировке дома с шиферной крышей. Эта мысль понравилась Кюлафруа. Пусть Альберто приходит с такой целью, он все равно будет ждать. Луна поднималась в небо с торжественностью, рассчитанной, чтобы произвести впечатление на людей, которые не спят. Тысячи звуков, которые составляют ночную тишину, теснились вокруг ребенка; словно хор из трагедии, в котором мощь оркестровой меди сопрягается с тайной, витающей в домах, в которых совершаются преступления, и еще тюрем, где - о, ужас! - никогда не слышен звон ' связки ключей. Кюлафруа босиком ходил между простынями. Он переживал эти легкие мгновения, словно танцуя менуэт волнения и нежности. Он даже рискнул сделать балетное па на носках, но простыни, образуя висячие перегородки и коридоры, простыни неподвижные и скрытные как трупы, объединившись, могли его схватить и задушить, как порой поступают ветви некоторых деревьев в жарких странах с неосторожными дикарями, которые отдыхают в их тени. Несмотря на то, что он прикасался к земле лишь легкими шажками, выпрямляя подъем ноги, движения эти могли оторвать его от земли и бросить в мир, откуда он никогда бы не вернулся, в пространство, где бы его ничто уже не остановило. Чтобы крепче держаться на земле, он встал на всю ступню. А танцевать он умел. Из "Киномира" он вырвал картинку: маленькая балерина, снятая в платье из накрахмаленного тюля, с поднятыми руками, ее пуанты, словно острые пики, вонзенные в землю. И под фотографией подпись:
"Грациозная Кети Рафлей, 12 лет." С удивительной интуицией этот ребенок, никогда не видевший ни балета, ни сцены, ни единого актера, понял длинную статью, в которой говорилось о фигурах, антраша, байто-жете, пачках, балетных тапочках, декорациях, рампе, балете. По написанию слова "Нижинский" (Nijinsky) (подъем в N, спуск петли J, прыжок К и падение У, графическая форма имени, которое, кажется, хочет изобразить порыв танцора, который - еще не знает, на какую ногу приземлится) он догадался о легкости артиста, как узнает однажды, что Верлен не может быть ничем иным, как именем поэта-музыканта. Он сам научился танцевать, как сам научился играть на скрипке. Поэтому он танцевал так же, как и играл. Его движения сопровождались жестами, но диктовались они не ситуацией, а всей хореографией, превращавшей его жизнь в вечный балет. Он быстро научился ходить на пуантах и делал это везде: в сарае, собирая дрова, в хлеву, под вишней... Он снимал сабо и танцевал в мягких шерстяных носках на траве, задевая руками нижние ветки деревьев. Он населил поле множеством фигурок, которые были танцовщицами в пачках из белого тюля, оставаясь при этом бледным школьником в черном фартуке, собирающим грибы или одуванчики. Больше всего он боялся, что кто-нибудь застанет его за этим занятием, особенно -Альберто. "Что я ему тогда скажу?" Размышляя над тем, какой способ самоубийства мог бы его спасти, он выбрал веревку. Но вернемся к той ночи. Он удивлялся и пугался малейших движений веток, малейшего порыва ветра. Луна пробила десять часов. Теперь пришло мучительное беспокойство. В своем сердце, в своей груди ребенок обнаружил ревность. Теперь он не сомневался, что Альберто не придет, что он напьется; мысль о предательстве Альберто была столь горькой и так деспотично укоренилась в мозгу Кюлафруа, что он произнес: "Мое отчаяние безгранично". Обычно, когда он был один, у него не было потребности произносить вслух свои мысли, но сегодня глубокое осознание трагичности случившегося обязывало его исполнить необычный протокол, и он произнес: "Мое отчаяние безгранично". Он засопел, но не заплакал. Декорации вокруг утратили чудесный загадочный вид. Ничто не сдвинулось со своего места: это были все те же белые простыни на металлической проволоке, прогнувшейся под их тяжестью, все то же небо, усыпанное блестками, но смысл всего окружающего стал другим. Драма, которая здесь разыгрывалась, достигла сейчас своего самого патетического пика, своей развязки: актеру оставалось лишь умереть. Когда я пишу, что смысл окружающих декораций уже изменился, я не хочу сказать, что декорации были для Кюлафруа, а затем для Дивины, чем-то иным, чем для кого-то другого, а именно - чем-то большим, чем выстиранное белье, сохнущее на металлической проволоке. Он прекрасно понимал, что является пленником простыней, но я прошу вас увидеть в этом и нечто удивительное: пленником обычных, хотя и жестких простыней, при свете луны, и тем он отличался от Эрнестины, которая, глядя на простыни, тут же воображала парчовую обивку мебели или коридоры мраморного дворца; она, которая шагу не могла ступить по лестнице, не подумав слова "ступенька", в подобных обстоятельствах не преминула бы испытать глубокое отчаяние и заставила бы декорации изменить свое предназначение, превратив их в гробницу из белого мрамора, - возвысив их до собственной боли, прекрасной как склеп; в то время для Кюлафруа ничего не переменилось, и это безразличие декораций еще больше подчеркивало их враждебность. Каждая вещь, каждый предмет были результатом чуда, воплощение которого восхищало мальчика. Равно и каждый жест. Он не понимал слов "комната", "сад" или "деревня". Он не понимал ничего, не понимал даже, что камень - это камень, и его изумление перед тем, что есть декорация, которая в конце концов перестает существовать через свое собственное существование, - делало его жертвой переплетавшихся в нем простых и примитивных эмоций: боли, радости, гордости и стыда.
Он заснул, как пьяный Пьеро в театре, завернувшись в свои развевающиеся рукава, в траве при свете яркой луны. Назавтра он ничего не сказал Альберто. Ловля змей и отдых во ржи - все было как обычно. Ночью Альберто на миг пришла идея побродить вокруг дома с шифером, руки в карманах .и посвистывая (свистел он чудесно, с металлической пронзительностью и виртуозностью, эта было не последней чертой в его привлекательности. Свист был магическим, он околдовывал девушек. Парни завидовали ему, понимая его власть. Возможно, этим свистом он околдовывал и змей), но он не пошел, ведь поселок относился к нему враждебно, и особенно если он, словно демон, залетал туда ночью. Он лег спать.