– Потому что ты – отмучился, – мягко прозвучало в ушах. – Это живые плачут. А мертвые в основном веселятся.
– Я не умер, – тупо повторил Матвей. – Я живой! Я не верю!
Вместо ответа повисла пауза.
– Что надо сделать, чтобы ты поверил? Может быть, желаешь посмотреть на то, что от тебя осталось?
Мрак перед глазами Матвея стал редеть, проступили очертания стен, мебели, медленно задвигались в полутьме две бесформенные фигуры, третья неподвижно покоилась на диване у стены: рыхлое, неестественно изогнутое тело, скрюченные пальцы сжимают край простыни. В лежащем Матвей угадал себя, в двух других – Никитина и Кактуса. Грузный депутат, закрывая и открывая воспаленные глаза, мелко тряс головой, его приятель выглядел более спокойным и даже курил сигарету.
Деловито-угрюмые выражения их лиц возмутили Матвея, и он сказал:
– Что-то они не выглядят сильно расстроенными.
– Это потому, что они не сильно расстроились.
– А кто лежит? Я?
– Угадал.
Матвею стало неуютно и очень захотелось назад, в мерцающую комфортабельную пустоту, где минуту назад он хохотал во все горло. Мир живых показался ему тусклым, плоским и мрачным.
– Приблизься, – услышал он. – Взгляни на себя.
– Нет! Я не хочу. Не надо.
– Взгляни. Тебе полезно. Совсем недавно это был ты, еще живой.
Матвей всмотрелся. Лежащий на диване мертвец был желтый и неопрятный, голова свесилась, торчал острый подбородок, приоткрытый рот оскален, волосы прилипли к мокрому лбу.
– Спасибо, я понял.
– Ничего ты не понял. Ты только что смеялся – теперь плачешь…
Усилием воли Матвей почти справился с собой и признался:
– Мне себя жалко.
– А вот жалеть себя не надо. Ни живому, ни тем более мертвому не следует себя жалеть. Запомни: если есть что-то хуже смерти, то это жалость к самому себе. Ты умер, для тебя все закончилось – о чем жалеть? Лучше их пожалей. Живых.
Матвей посмотрел на живых. Никитин теперь отошел в глубь помещения и упал, как бы без сил, в кресло, смотрел в пол. Связанные на животе рукава халата болтались. Кактус же, неторопливо докурив и аккуратно затушив сигарету в огромной пепельнице, с чрезвычайным спокойствием отнес эту пепельницу в угол, опрокинул над мусорной корзиной, поставил на стол, с этого же стола взял резиновые медицинские перчатки, привычно натянул, склонился над лежащим. Поднял его голову и положил на подушку. Оттянул темное веко, взглянул.
– Что он делает? – спросил Матвей.
– А какая тебе разница?
– Послушайте, это же мое тело.
– Ты умер. Зачем тебе тело? Что там, в этом теле? Сердце с признаками ишемической болезни? Отравленная печень? Черные от никотина легкие? Это не тело, а помойка. Забудь о нем. Не жалей себя. Жалей живых. У них много хлопот. А у тебя впереди вечность.
– Что со мной будет дальше?
– Не спеши. Скоро все узнаешь.
В пятнадцать лет она подралась. Из-за мальчика. С одноклассницей. В полном соответствии с канонами жанра.
Повод был законный: классная руководительница – у нее часто случались приступы любви к дисциплине, она преподавала немецкий язык и подсознательно во всем стремилась к абсолютному орднунгу – решила рассадить детей по лично составленному списку. Мальчик – с девочкой; успевающий – с неуспевающим. Хулиганы и балбесы – на передние парты, хорошисты и прочие мирные агнцы – на галерку. Мальчик Марины (ладно, не совсем ее мальчик, она с ним и не целовалась даже, но считала своим, поскольку в восьмом классе уже положено иметь своего мальчика) очутился по соседству с белобрысой зубрилой, дурой, гадиной и сучкой, тут же начавшей хихикать и строить глазки, как будто только сейчас познакомились; еле высидев урок, Марина вознамерилась разобраться. Она не любила, когда покушаются на то, что ее. Она никогда не считала себя хищницей, но свое предпочитала крепко держать в руках.
На перемене улучила момент, когда врагиня пошла в туалет, собралась с духом – и влетела следом.
Тут же стояла и степенно покуривала девочка из десятого, гордость школы, мастер спорта по синхронному плаванию, но Марина, нимало не смутившись присутствием нежелательного свидетеля, толкнула обидчицу обеими ладонями в плечо, и та, поскользнувшись на мокром кафеле, едва не упала. Обменялись обидными воплями и сцепились. Обе не имели ни силы, ни ловкости, уроками физкультуры, как было принято, пренебрегали, и побоище вышло неловкое. Собственно, вообще не вышло. Марина отвесила дуре пощечину и получила в ответ портфелем по голове, с размаху, плашмя, сверху вниз. В момент удара металлическая пряжка замка выскочила из скобы и глубоко разодрала Марине кожу на лбу. Хлынула кровь, Марина увидела себя в зеркале – тут же пол ушел из-под ног, встал вертикально, она потеряла сознание, ослепленная яростью соперница бросилась добивать, но мастер спорта вовремя подоспела и сильными руками пловчихи остановила драчку.
Вызвали родителей. Директор даже предложил сообщить в милицию – все-таки нанесены телесные повреждения, – но папа Марины полжизни прожил в фабричном предместье столицы, где почти половина взрослых мужчин имели судимости и придерживались известных норм поведения, в соответствии с которыми обращаться в органы внутренних дел было западло. Папа отказался наотрез. Историю замяли. Белобрысая врагиня перевелась в соседнюю школу, и ладно, ее никто не любил. Мальчик, чью благосклонность оспаривала Марина, некоторое время стеснялся и гордился, а потом надоел.
Рана на лбу зажила, остался шрамик – скорее, даже отметина, вертикальная розовая стрелка над левой бровью, обычно еле заметная, но темнеющая и проступающая красным в моменты сильного волнения.
Был период – шестнадцать лет, – когда Марина не могла видеть себя в зеркале, страдала, изобретала закрывающие лоб прически и собиралась идти в институт красоты. Ей казалось, что на внешности надо поставить крест и уйти в монастырь. Ну, не в монастырь, конечно, но о мальчиках придется забыть.
Ну и черт с ними, мальчиками, говорила себе шестнадцатилетняя Марина, все равно – дураки.
Мальчики не занимали в ее жизни главного места. Однако не занимали и последнего. А занимали нужное, им отведенное. Вообще, все вокруг Марины уравновешивалось и расставлялось по местам само собой, а может быть, сама она просто не придавала большого значения правильной расстановке. Она жила в центре столицы трехсотмиллионной страны, где все было уравновешено и прочно установлено на свои места задолго до ее рождения. Внутри Садового кольца тротуары всегда сияли чистотой, брюки милиционеров были отутюжены, кустики грамотно взращены, и здешние обитатели воспринимали всю страну, планету и Вселенную как нечто крепкое, упорядоченное, безопасное и не лишенное эстетики.
Правильность и очевидная предопределенность миропорядка позволяли юной девочке со шрамом никак не беспокоиться о своем будущем. Куда и зачем стремиться – и так живу нормально. Не просто в Москве, а с видом на Парк Горького. К чему переживать о выборе профессии, если все зарабатывают одинаково, по сто сорок рублей: и папа-инженер, и мама-экономист, и все родители всех подруг, независимо от рода занятий? Окончу школу, пойду куда-нибудь работать, выскочу замуж – и будет у меня, как у папы с мамой.
Правда, существовал рядом с ней другой мир. Там катались на больших черных машинах сыновья и дочки министров, народных артистов, академиков и приближенных к ним ловкачей – фарцовщиков, катал и прочих прохиндеев. Там носили американские джинсы, пили французские коньяки, листали немецкие журналы, гуляли в ресторанах и смотрели запрещенные фильмы. Но в этот мир Марина боялась соваться или даже брезговала, она была гордая, она чувствовала, что там все не ее. А она хотела свое, и только свое.
«Мое» и «не мое» – так она делила мир. «Не мое» – не трогаю, не обращаю внимания, не лезу. Зато «мое» всегда должно и обязано быть рядом, и всякий (всякая), кто захочет покуситься, получит отпор. Тут не было мещанства – только рациональность, ясность и простота. Корчить из себя супервумен Марина не собиралась. От мамы ей досталась хорошая фигура, от папы – не слишком хорошие зубы. Лицо никто не назвал бы красивым, но она умела себя подать, выделить главный козырь – огромные глазищи.
Она любила тряпки и косметику, но особенно – туфли, обувь вообще. Но любила без фанатизма. Любила вкусно покушать – даже, наверное, больше, чем наряжаться, но рано поняла, что стройным девушкам живется легче, и вычеркнула из жизни тортики и шоколадки. Любила простые удовольствия – кино, танцы, поболтать-посмеяться. Любила пройтись с одной-двумя подружками по Пешков-стрит, а то по Новому Арбату, да и Старому тоже, элегантно отразиться в зеркальных окнах, откушать лучшего в мире сливочного эскимо, после чего чуть выставить вперед и слегка полусогнуть длинную ногу, утвердить на колене сумочку, достать цилиндрик губной помады, зеркальце и свежеотглаженный мамой благоухающий платочек, промокнуть и подкрасить стершиеся губки – и дальше, дальше вдоль витрин, где предъявлены миру искусно подсвеченные всевозможные одежды, парфюмы и бутылки экзотического бухла с глянцевыми этикетками.