«Мне вообще не под силу длительная радость или волнение. По всему видно, что я сгораю быстро, как стружка, и притом до конца, не оставляя даже пепла».
«И когда мне становится очень тоскливо и я уже ничего больше не понимаю, тогда я говорю себе, что уж лучше умереть, когда хочется жить, чем дожить до того, что захочется умереть».
«Не может быть, чтобы человеческая жизнь вся умещалась в размеры этой жизни, случайно оборванной штормовым морем. Это было бы слишком жестоко и бессмысленно».
«Можно поверить, что жизнь — ничто, можно поверить, что смерть и загробная жизнь — ничто, но кто способен поверить, что Бен — ничто?
…Мы не вернемся. Мы никогда не вернемся. Но над нами всеми, над нами всеми, над нами всеми есть что-то».
«Его хоронили все самые знаменитые шеф-повары мира. Похороны вышли прекрасные, — сочинял Траут на ходу. — И прежде чем закрыть крышку гроба, траурный кортеж посыпал дорогого покойника укропом и перчиком. Такие дела».
В тетрадке, что я держала в руках, было на первый взгляд много о смерти. Но ведь это первый взгляд. Может, было и другое? Про любовь, кулинарию, рождение детей? Почему же вычиталось о смерти? Мне стало нехорошо, и я выпила феназепам. И еще… Почему она не подписывала авторов?
Я проклинала этот чертов взрыв, который исхитрился отозваться на мне, моем доме, на его покое. Какого черта? Кто она мне? По какому праву на моем столе лежит цитатник покойной? Схватив его, я рванула в коридор и хлопнула дверцей мусоропровода. Боже, как легко мне было пять или десять минут. Я даже успела отнести чемодан на балкон и поставить его туда, куда больше всего капало с крыши. Три, четыре дождя, пусть даже вся осень — и он размокнет к чертовой матери вместе с Куртом Воннегутом, и уже с полным основанием — как барахло, которое не есть книги, — я снесу его в мусорный контейнер.
А теперь — что было через десять минут. Я ворвалась в ту каморку, куда упадало выброшенное в мусоропровод. Стремглав разбежались мыши. Голыми руками я рылась в месиве банок, пакетов, волглых очисток картошки и мятых помидоров, пальцы скользили по обглоданным серпам арбузов, среди них и лежала моя мокрая и помятая тетрадка. И ни с чем нельзя было сравнить счастье ее возвращения. Клиника? Еще какая! Но и уничтожение собственной подлости тоже, и стыд, и прощение, и умиление, и еще Бог знает что. И мне не воняли мои воняющие руки, несущие тетрадку домой, что уж совсем дебильство, но никуда не попрешь, это было именно оно.
Коля! Где ты, Коля? Единственный человек, который мне был сейчас нужен.
А авторов не было потому, что они с лету попадали ей в сердце. И их слова становились ей своими. Я расскажу об этом Коле, о своем старательном цитатничестве, с указанием страниц и абзацев, о страхе быть уличенной в чужой мысли. Господи, для чего же они тогда писаны, чтоб не войти в душу свободно, бесфамильно, как входят в нас вода и воздух.
И может, он скажет: «Бред! Надо помнить, откуда пришла мысль». Но что бы он ни сказал, кремированную Веру я поняла только сейчас. И я заревела, как последняя идиотка, смотрящая бразильский сериал.
Коля пришел
Книги Веры я отдам ему. Со всех точек зрения это мысль шальная и даже бессовестная. У Коли не было ни кола ни двора. В сущности, он был бомж в законе. Его ночевки, о которых он мне простодушно рассказывал, приводили меня в шок. То вокзалы, то диггерские стойбища в теплоте канализации, то костерки у кладбищенских сторожей, то помеченные Колей и котами чердаки. Но этот не вписывающийся в логику нормальной и правильной жизни человек возникал у меня время от времени, мылся добела, влезал в обреченную на выброс чистую и теплую мужнину одежду, обедал, забирался с ногами на диван. И мы с ним трепались до первой, а то и до последней звезды. Этот одинокий во времени и пространстве тридцатилетний мужчина омывал мое сердце и участием, и сочувствием, и какой-то неизвестно как рожденной в нем чистоте и мудрости. И мне надолго после него хватало настроения жить легко и спокойно, хотя какая там легкость?
Любил Колю и мой муж, привереда и зануда. Я столько слышала предупреждений доброхотов, что Коля «наведет на квартиру воров», что прибьет меня спрятанной в кармане свинчаткой, что принесет заразу, вшей и прочее, прочее, что мне приходилось скрывать Колю от знакомых, мол, исчез, уехал, забыл, но, случись такое на самом деле, я просто не знаю, что бы я делала. У этой сентиментальной и дурьей со всех сторон истории было начало. И вот какое.
…Лет пять тому моей Лянке досталась однокомнатка от ее двоюродной бабушки. Девчонка тогда только поступила в институт, и отделять ее мы не собирались ни за какие коврижки. Но у Лянки так засверкали глаза, она так страстно замечтала жить одна, что я даже поплакала, когда никто не видел. Короче, дочь отъехала в далекий от нас район. Честно звонила каждый вечер, получая идиотские указания и наставления: хорошо ли заперты дверь и окна, не искрит ли розетка, есть ли на утро завтрак и чисто ли белье. Я бывала сама себе противна, но что было, то было. И до сих пор есть.
Та зима была очень гололедиста. Конечно, она поскользнулась на своих высоченных каблуках, которые носила не снимая, добавляя сантиметры к небольшому своему росточку. Она рухнула на спину уже почти рядом с домом. Но ни одна сволочь не подала ей руки, хотя улица не была безлюдной. Вот тут и оказался каким-то Божьим промыслом Коля. Он помог ей встать и почти на руках дотащил ее до дома. Лянка, барышня светская, была потрясена помощью более чем непрезентабельного мужчины, но, как говорится, ешь что дают. Коля оказал ей первую помощь и вызвал меня. Пока ехала, я видела сломанный позвоночник, паралич, приехав, я стала совать деньги оборванцу, только чтоб он скорей ушел, но тот денег не взял, а когда я вызвала «скорую» (почему вы не сделали этого раньше?), ответил: ничего страшного нет, барышня ударилась попой, позвоночник ни при чем, у нее долго поболит копчик, что в сравнении с параличом в моей голове сущие пустяки. Дочь моя шевелилась и даже пыталась сесть, но заверещала и легла. «Скорая» слово в слово подтвердила диагноз спасателя, который все не уходил, и мне пришлось сказать грубо, пока еще не уехала неотложка, что спасибо, мол, и больше не нуждаемся. Он — никто и звать никак — ушел, дочка стала капризничать, и я, уже пожившая от нее отдельно, с легким раздражением вспомнила всю нашу бывшую жизнь — с Лянкиными фокусами, претензиями, закидонами. Я понимала, что все это «перекушу», потому что мне ее, травмированную, забирать и выхаживать.
Но Ляна категорически отказалась. Она даже при мне встала и по стеночке дошла до туалета, там попищала, садясь на унитаз, но, в общем, дитя на ногах стояло, попросило есть, а потом стал действовать укол, который сделал врач, она совсем повеселела, и вопрос возвращения домой как-то сам собой отсох.
По телефону я узнала, что Коля навещает мою дочь, что принес ей круглое резиновое сиденье, чтоб не травмировать копчик, что купил хурму, которую ты, мама, никогда не покупала, потому что вечно ищешь идиотский королек, а искать надо не гибрид, а настоящую хурму. Так ей сказал Коля. Тоже мне Заратустра, подумала я, но было не до юмора. Я испугалась, что некто, неизвестно откуда взявшийся (момент помощи дочери на улице как бы и не присутствовал в моей внутренней филиппике), навязывается хурмой к наивной девочке и как бы…
«Как бы» имело много оттенков, и я решила поехать к дуре дочери и обрубить концы гуманитарной и какой там еще помощи. Извините, мол, Коля, но не хотела бы ваших визитов к Ляне. Она и сама бы вам это сказала, но девочка стесняется…
Я готовилась присовокупить к этому деньги за хурму, за резиновый круг и за первую помощь. «Я положу их прямо ему в карман без слов».
Но Коля приехал ко мне сам. Ляне понадобились словари и еще какие-то книги. Я приготовила стопочку заранее, перевязала ее, положила в конверт триста рублей, написав сверху: «Спасибо за участие. Не беспокойтесь, у Ляны есть родители». И конверт подложила под книжную веревочку.
Коля снял обувь и сразу — к стеллажам, он обошел их все и сказал:
— Всегда так хотел жить — вокруг книги, а я в середине. Говорят, если так жить, то энергетика даже не прочитанных книг все равно тебя достает. Не читал, а как бы и читал.
— Это чепуха, — сказала я самым противным своим голосом — лектора-пропагандиста.
— В вас говорит излишность прочитанных книг. Вы не имеете другого, трансцендентного, опыта.
— А вы имеете? — ехидно спросила я.
— У меня же все наоборот. Нет излишнего, мне приходится жить на другом хлебе.
— Вы стоите у Библиотеки Ленина, — уже смеюсь я, — и читаете книги через стены?
— Не так грубо, — ответил он. — Я действительно сижу там на ступеньках, и нигде мне не думается лучше. Я там прозреваю умом. Непонятное яснеет, дурное очищается до ядра. Вы же знаете, что в середине всякой дури закопан здравый смысл.