— Что ты творишь со своим здоровьем, меня не касается, когда я хаваю, хавают все, и точка.
Обдолбанный официант удаляется, и секунд сорок нам абсолютно нечего сказать друг другу.
— Что это за тупая музыка? — спрашивает Манон.
— Это «Презрение».
— Что такое «Презрение»?
— Жан-Люк Годар, тебе это что-нибудь говорит?
— Что такое «Презрение»?
Я сдаюсь.
— Это чувство, которое я испытываю к тебе в данный момент.
Тихий ангел. Я отмечаю про себя четкий ритм волн, настолько четкий, что я начинаю подозревать, будто персонал крутит запись, ничего удивительного, в этом мире ничто по-настоящему не настоящее.
— Дерек?
— Да, цыпочка?
— Ты видел отснятый материал? Каренин не стал показывать мне материал. Он хочет, чтобы я подождала, пока фильм будет смонтирован.
— Ну да, я видел материал, — вру я, — видел…
— И как?
— Да так, ни звука, ни музыки, ни красок, это не кино, это уродливо, как сама жизнь.
— Ну а я, я как выгляжу?
— Совершенно как сейчас, только без очков и не такая загорелая.
— Но… я ничего, смотрюсь?
— Цыпочка, а тебя это парит?
— Кино — моя главная, самая дорогая мечта, Дерек, в конце концов, мы уже год вместе, а ты даже этого не знаешь?
Еще один тихий ангел, что-то много ангелов развелось сегодня в «Вуаль Руж», обдолбанный официант приносит шампанское и бокалы, Джордж Клуни — он в отличной форме — залез на стол вместе с танцовщицей по тысяче евро за ночь. Я откашливаюсь.
— Пфф, — говорю я, — а ты даже не знаешь, кто такой Жан-Люк Годар.
— При чем тут это, Дерек?
— И, не знаю… скажем, Стенли Кубрик, тебе это что-то говорит?
— Он был… режиссер?
— Манон, тебе нечего делать в кино. Ты знаешь наизусть все романтические комедии с Хью Грантом, ты думала, что Каренин — это коммунистический диктатор начала двадцатого века, а Джон Уэйн — президент Соединенных Штатов, ты засыпаешь на черно-белых фильмах, ты считаешь Николаса Рея старомодным, ты смотрела «Таксиста» на видео, ты считаешь, что Альмодовар — итальянец, Мел Гибсон — великий актер, а Вуди Аллен — дятел, что «Последнее танго в Париже» — мелодия Gotan Project, ты предпочитаешь Пирса Броснана Стиву МакКуину, а Джуди Лоу Морису Роне, у нас в гостинице две тысячи двести пятьдесят три DVD, а ты с утра до вечера крутишь «Бум»…
— Но я обожаю «Бум», «Бум» — это гениально, я хочу, чтобы вся жизнь была как «Бум», — протестует она, похоже, на пределе.
— Манон, — говорю я и беру ее за руки в каком-то совершенно несвойственном мне порыве, — если бы фильм, в котором ты снялась, был не совсем то, что ты думаешь, если бы ты не занималась кино, если бы ты не стала знаменитой…
— Но я знаменита… — шепчет она со слезами на глазах.
— Допустим. Если бы ты прекратила все, чтобы все тебя забыли, чтобы даже не просили автограф на улице, а ты бы жила со мной, у тебя было бы все, что ты захочешь, и все, все это постепенно изгладилось бы из твоей памяти, и ты бы мне простила, и мы бы попробовали быть счастливыми, я хочу сказать, как можно менее несчастными, и все это стало бы лишь дурным воспоминанием… и мы больше ни словом бы об этом не упомянули…
— Простила бы тебе что, Дерек? — невнятно бормочет она, пытаясь закурить, несмотря на ветер и трясущиеся руки.
— Простить, что я был… странный. Что я был странный с самого начала, и обещаю, я больше не буду странным, если только… если только…
— Если только что? Если только я откажусь от своей карьеры, чтобы мы оказались в одной точке, ты и я, чтобы я разделила с тобой… твою неудавшуюся жизнь?
— Карьера — слишком громкое слово, цыпочка. Не-удавшаяся — тоже слишком громкое слово. И успокойся, на тебя смотрят, — говорю я, снова занимая оборону.
— Я должна простить тебе, что ты был… странный? Обращался со мной, как со своей тачкой…
— Ты говоришь штампами, цыпочка.
— …каждый день опускал меня, держал за идиотку, смотрел так, будто меня и нет, шельмовал мою профессию…
— Какую профессию?
— Дерек, я никогда не чувствовала себя такой жалкой, как с тех пор, что я с тобой.
— Может, ты чувствовала себя лучше, когда протирала столики в Trying So Hard?
— Вот, вот этого я тебе не прощу никогда. И еще никогда не прощу, что я сейчас такая же, как ты. Такая же бессмысленная, поверхностная, эгоцентричная, такая же жестокая, высокомерная, злая…
— Я отнюдь не поверхностен.
— Дерек, твое любимое занятие — считать своих бывших на Fashion TV.
— А твое любимое занятие — смотреть, кто растолстел на Fashion TV.
— Ты даже в ванне сидишь в темных очках.
— А ты делаешь укладку перед тем, как идти на пляж.
— А ты втираешь своим акционерам, что Джордж Буш звонит тебе по прямому проводу.
— А ты сперла у меня номер мобильника Леонардо и разыгрываешь его.
— Ты превратил меня в чокнутую, Дерек, — взрывается она, и весь «Вуаль Руж» оборачивается на нас, оторвавшись от Джорджа Клуни, который дает сеанс стриптиза на барной стойке, — ты превратил меня в чокнутую, я чокнутая: я просыпаюсь утром и четверть часа не могу вспомнить, как меня зовут, я глотаю антидепрессанты, снотворные, стимуляторы, анксиолитики, транквилизаторы. Я УЖЕ НЕ ЗНАЮ, ЧТО ТАКОЕ БЫТЬ В НОРМАЛЬНОМ СОСТОЯНИИ!
— Ты забыла упомянуть кокаин, амфетамины и меланин, это, знаешь ли, такая штука, которая в твоих капсулах для загара.
— Я карикатура на драную модель, подсевшую на иглу, если бы я не была с тобой, никто бы меня и не замечал.
— А вот это первый проблеск того, что принято называть «здравым смыслом», за весь наш разговор.
— Ты… сделал из меня… чудовище…
Я молчу, потому что это правда, и я сознаю, что механизм запущен и разогнался слишком сильно, чтобы я мог хоть как-то его остановить, и я даю ей последний шанс, потому что, в конце концов, тронут ее словами, и если она ответит «да» на последний вопрос, который я ей задам, я признаюсь во всем, снова попрошу у нее прощения, а если она простит, простит по-настоящему, я осуществлю ее дурацкие мечты, осуществлю на самом деле, и если она и тогда захочет меня бросить, пусть бросает, тем хуже для меня, тем лучше для нее, и я наконец смогу уснуть.
— Манон, ты ведь любишь меня, правда?
— Нет…
Мы ушли из ресторана, вернулись домой и старательно избегали друг друга вплоть до последнего соития в пул-хаусе, за время которого не обменялись ни словом, только приказами и оплеухами, а потом вернулись в Париж — запускать промоушн.
МАНОН. И глазом моргнуть не успели, а вокруг уже серенький Париж, вчера еще был Сен-Тропе, и приступ летней паранойи, и единственный контакт с реальностью — это разглагольствования Дерека, не удивительно, что я сбежала, до сих пор голова кружится, как вспомню вчерашний вечер, когда он ревел, как девчонка на веранде, опять мусолил воспоминания о дорогой мамочке, или о дорогом папочке, или о дорогой Жюли, не знаю, а я едва держалась на ногах, стояла на балюстраде, над пустотой, и меня странно как-то тянуло вниз, и море разбивалось о скалы, и хотелось со всем покончить. Мы приземлились в одиннадцать вечера, и, конечно, нас встречал дождь, теплый, тяжелый дождь, и я выглядела дура дурой в своем платье с открытой спиной и намазанными маслом волосами, рядом с Дереком в джинсах и плаще, и весь аэропорт был в джинсах и плащах, я закуталась в кашемировую шаль, закурила сигарету, раз уж это последний в мире аэропорт для курящих, Жорж II толкал тележку, груженную чемоданами «Вюиттон», как всегда, все смотрели на нас, и я чувствовала, что вернулась домой и что наконец-то мой дом — Париж.
Первую афишу я увидела, когда мы сворачивали с окружной у Порт-Майо. Мы ехали на шестисотом «мерсе», ехали быстро, как музыка, «Bullet with Butterfly Wings», и дождь струился по тонированным стеклам, Дерек висел на телефоне, гавкал по-русски какие-то ругательства, и мы чуть не убились, были на волоске, слишком резкий вираж, машину зверски заносит, Дерек хватает меня за руку, прикрывает микрофон телефона и шепчет: «А знаешь, я тебя любил», — и опять орет в мобильник «Дасвитанья, дасвитанья», из-за дождя ничего не видно, только обезумевший свет фар и поблескивающий Пале де Конгре, Жорж II изо всех сил жмет на тормоза, визг покрышек, я думаю об отце, которому больше года не звонила, думаю о своем фильме, которого никогда не увижу, и вдруг машина останавливается, и мы живы: «Это чудо!» — кричит Дерек, потом: «Спасибо, «мерс»! — а потом: «Дайте мне опять Москву», и вдруг из пустоты, переливаясь в неоновом свете, передо мной возникает мое лицо, десятикратно увеличенное, бледное, донельзя заретушированное, и мое имя, полностью, и название фильма заглавными буквами — ну вот, так и есть, старая мечта стала реальностью, гладкой и глянцевой, и висит на автобусной остановке, я могу ее видеть, могу потрогать, она такая реальная, эта старая мечта, что мы чуть не врезались в нее, такая реальная, что едва не убила нас всех. У меня перехватывает дыхание, и я невольно смеюсь, охваченная странным чувством острейшего удовлетворения, бурлящего счастья, пока наконец, обернувшись, не замечаю горестного смятения на застывшем лице Дерека, его мобильник на полу, сигарета пляшет в трясущихся пальцах, и тогда я говорю: «Ладно, Жорж, поехали в отель, и постарайтесь хоть теперь нас не угробить», — и мы молча едем по авеню де ла Гранд-Арме, а потом по Елисейским Полям, а потом по улице Фобур-Сент-Оноре, и улицы пустынны, пустынны, и мое лицо повсюду, но прохожих нет, никто его не видит, весь Париж принадлежит мне, только мне одной, потом я говорю себе, что привыкну, и от этой мысли, мысли о долгой жизни, похожей на нашу прогулку по Парижу, увешанному мной, на этот молчаливый победный марш, снова ощущаю восторг, и ничто не сможет опять испортить мне удовольствие, даже Дерек, с недовольным видом сидящий в углу, потому что я знаю, какая жизнь меня ждет, и это та жизнь, которую выбрала я.