— По-моему, я в жизни не слышал ничего более прекрасного.
* * *
Половина двенадцатого. Они снова в квартире Кэтрин, на последнем этаже викторианского дома, не разменивающегося на архитектурные красоты и надежно отсекающего шум ночного Лондона. Откупоренная бутылка вина, красного на этот раз, — какие бы потрясения ни уготовили им оставшиеся записи, вино поможет справиться с ними. На полу разделочная доска с хлебом, сыром и виноградом, тарелки, ножи, но никто не притрагивается к еде. Ветки платана опять стучат по оконной раме. Верхний свет погашен, в комнате горит только искусственный камин, включенный не на полную мощность; язычки газового пламени лижут решетку, почти как настоящие. Немного света добавляет фосфоресцирующая бирюзой панель на стереосистеме Кэтрин. Стоя на коленях перед магнитофоном, хозяйка вынимает оставшуюся в нем кассету, смотрит, надо ли ее перематывать, и обнаруживает, что вторая сторона еще не прослушана. Вставив кассету обратно, Кэтрин отползает к камину и садится скрестив ноги. Затем, заручившись молчаливым согласием сестры и матери, нажимает кнопку на пульте.
И снова раздается шипение, посторонние шорохи, скрип, и снова три женщины переносятся в Шропшир, в бунгало Розамонд, в гостиную, где она сидит в окружении призраков и фотографий.
Номер двенадцать. А-а, эта фотография, Имоджин, наверное, моя самая любимая. С ней связаны исключительно счастливые воспоминания. Потому и так больно на нее смотреть. Но все же я постараюсь описать ее спокойно и в меру дотошно. Много лет я не брала в руки этот снимок — боялась, откровенно говоря. Дай мне немного времени разглядеть его и собраться с мыслями.
Хорошо. Прежде всего — озеро. И голубое небо, совершенно безоблачное. На самом верху оно — густая лазурь, но чем ниже, тем небо бледнее и, наконец, почти белое там, где оно касается горных вершин. Горы на заднем плане, две одинаковые вершины по бокам снимка, а соединяет их пологая гряда с плавной выемкой посередине. Зимой на вершинах лежит снег, но на этой фотографии другое время года. Ниже по склонам начинается пастбище, зелеными волнообразными складками оно спускается к берегу озера, кое-где уступая место хвойным рощицам. Внизу, в долине, на противоположном берегу, прячется деревенька — церковный шпиль блестит над кучкой жмущихся друг к другу белых домиков с красными крышами. Деревня, если не ошибаюсь, называется Мюроль. Ибо мы в Оверни, во Франции, в самый разгар лета, — долгий, безмятежный, прекрасный день летом 1955 года.
Озеро зовется Шамбон, и расположено оно на юге Оверни. Озеро спокойно, его гладь идеально отражает застывшую симметрию гор, и, если смотреть на фотографию слишком долго, начинает казаться, что на поверхности воды нарисована геометрическая абстракция. Дальний берег порос деревьями, а на переднем плане снимка, в правом верхнем углу, — густые ветви каштана внахлест. Под каштаном маленький галечный пляж, в воде стоят две фигуры спиной к камере. На девочке лет шести-семи с темно-русыми волосами, затянутыми в два хвостика, купальник в розовую и белую вертикальную полоску; рядом с ней молодая женщина в синем купальнике, поверх которого надета короткая юбка в складку — в таких играют в теннис. У женщины светлые волосы — светлее не бывает, волосы спускаются ей на шею, но до плеч не достают. Плечи у женщины широкие — словом, фигура спортивная, но и одновременно изящная, руки и ноги длинные, гладкие. Женщина слегка наклонилась, помогая девочке, — не совсем ясно, чем они там занимаются, но подозреваю, женщина учит ребенка «печь блинчики» — бросать камешки так, чтобы они прыгали по воде. Обе стоят примерно в полутора метрах от пляжа. Женщина — конечно, Ребекка, а маленькая девочка — Tea. Фотографирует их твоя покорная слуга, и снимала я, лежа на лугу над пляжем, среди высокой травы и полевых цветов, поэтому внизу на переднем плане расплывчатые очертания травинок и желтых лепестков — камнеломки, по-видимому.
Я должна рассказать, почему мы оказались в Оверни, и надеюсь, объяснение не покажется тебе легкомысленным. А началось все так. Однажды вечером мы с Ребеккой сидели в гостиной и слушали радио; за стеной спала Tea, мы купили ей маленькую походную кровать, которую поставили в нашей спальне. Приемник был настроен на Третью программу, передавали концерт, и среди прочего исполнялось несколько «Песен Оверни» в знаменитой аранжировке Кантелуба. Не хочется тебя смущать, Имоджин, но музыка распалила нас. Думаю, никогда мы не занимались любовью так нежно и так… яростно, как в тот вечер. Это было… Впрочем, подробности тебе вряд ли будут интересны. Впоследствии «Песни Оверни» у нас обеих неизменно ассоциировались с тем, что произошло, когда мы их впервые услыхали. И даже больше: они стали… как бы это сказать? символом? или нет, тотемом? — да, скорее тотемом нашей любви. Особенно одна песня — одна из самых известных, под названием «Байлеро», прекрасный любовный напев, очень медленный и очень печальный. Вначале духовые заводят грустную мелодию на фоне скрипок, издающих протяжные дрожащие фразы, а потом вступает сопрано — вступает неожиданно, резко, выпевая этот удивительный плач… Но что толку описывать музыку словами. Лучше я поставлю эту вещь на проигрывателе, когда закончу описывать снимок, — тогда сама и услышишь. Так я и сделаю, если не забуду.
В те годы долгоиграющие пластинки только-только появились. Не помню даже, можно ли было их слушать на нашем патефоне. Музыка по большей части продавалась на 78 оборотах, и думаю, именно такую пластинку с записью «Байлеро» купила Ребекка несколько дней спустя. Мы, наверное, доводили соседей до умопомрачения, ставя ее днем и ночью. С тех пор любимой темой наших бесед стали мечты об Оверни, о том, как мы поедем туда лишь для того, чтобы пропитаться духом местности, породившей столь изумительную музыку. Сперва эта идея казалась совершенно вздорной и практически невыполнимой. Tea по-прежнему была на нашем попечении, и везти ее за границу мы побаивались. С каждым днем становилось все очевиднее, что Беатрикс не торопится забирать дочку, поэтому нам приходилось приспосабливаться и кое-чем жертвовать. Я обнаружила, что уход за маленьким ребенком несовместим с учебой, и бросила университет посреди первого семестра второго курса. Ребекка продолжала работать. Ее стараниями нас миновал финансовый крах, и мы смогли более или менее пристойно существовать как семья. Проблемы нам в основном создавала наша хозяйка, полагавшая наш тройственный союз абсолютно неслыханным (что было верно); она стращала нас угрозами — иногда завуалированными, а иногда и открытыми — донести на нас властям либо нашим родителям, которые очень долго оставались не в курсе происходящего. К счастью, хозяйку было легко задобрить — своевременной или даже с опережением срока платой за квартиру, так что на самом деле худшее, что нам приходилось терпеть, — ее злобные гримасы, которыми она нас встречала и провожала.
Беатрикс вниманием нас не баловала, и как с ней связаться, мы понятия не имели. Изредка она звонила. Еще реже писала. Присылала дочке подарки на Рождество (дважды) и поздравляла ее с днем рождения (один раз). Конечно, мы с Ребеккой могли бы более энергично требовать от Беатрикс вернуться и вызволить нас из ситуации, во многих отношениях весьма странной и неудобной. Но мы этого не сделали. По очень простой причине: мы обожали Tea и радовались тому, что она с нами. Разумеется, мы обе понимали, что когда-нибудь Беатрикс вернется и заберет девочку. Эта невеселая перспектива маячила перед нами постоянно. Но со временем мы к этому привыкли, страх потерять Tea превратился в одну из составляющих нашего быта.
К весне 1955-го Ребекке удалось скопить достаточно денег, чтобы купить небольшой автомобиль, и внезапно мечта о путешествии во Францию стала реальностью. Tea уже ходила в начальную школу, где ей нравилось, а значит, и мы были довольны. Казалось, что наша семья из трех человек по-настоящему упрочилась, и в летнее приключение мы пустились с легким сердцем. Выехали мы в конце июля, поездка должна была занять три недели.
Мы собирались как в поход. На фотографии этого не видно, но у нас с собой была белая палатка, самая обычная, однако места в ней хватало всем троим. Останавливались мы, как правило, в кемпингах, но к концу отпуска разбили лагерь — только на одну ночь — прямо рядом с галечным пляжем на берегу озера Шамбон, где мы оказались совсем одни. Не знаю, кому принадлежала эта земля — если у нее вообще был хозяин, — но за сутки, что мы там провели, нас никто не побеспокоил.
Эти три недели во Франции — несомненно, самые счастливые в моей жизни, и все, что в них было хорошего, сконцентрировано на этой фотографии и в песне «Байлеро». Слушая ее, я всегда мысленно вижу то озеро и тот луг, где мы провалялись целый день средь высокой травы и полевых цветов, пока Tea играла у воды. О счастье безоблачном, безусловном, напрочь лишенном хлопот и тревог, и рассказать-то особенно нечего, разве только одно: мы твердо знали, что ему придет конец. Сумерки не принесли прохлады, воздух стал лишь более плотным и влажным. Мы пили вино, и голова моя отяжелела, меня потянуло в сон. Вероятно, я задремала. А когда проснулась, Ребекка по-прежнему лежала рядом, но глаза у нее были открыты, и по ее бегающему взгляду я догадалась, что она напряженно о чем-то думает. Я спросила, что с ней, тогда она повернула голову ко мне, улыбнулась, взгляд ее смягчился, и она шепнула что-то ласковое. Поцеловав меня, она поднялась и побрела к берегу, где Tea собирала камушки, а потом раскладывала их по кучкам, руководствуясь какой-то затейливой детской логикой.