Эй, Фауст! Патрон! Ведь правда, многоуважаемый, что лучше всего стрелять в обе стороны одновременно, а не только в одну лупить нещадно? То бишь, по самому себе?
Но никто не отозвался в ответ.
Тогда Цахилганов снова направился к ещё невнятному весеннему свету.
— Да! Мы разламывали клетки несвободы — клетки, созданные нашими отцами! — с вызовом произнёс Цахилганов. — Теперь эти клетки рушатся сами собою. Да, инерция разрушения идёт по стране, она теперь неостановима. И рушатся клетки советских зданий, рушатся клетки семей, рушатся штреки. Всё рушится! Весь мир!.. И глупо мучиться по этому поводу, когда ты ничего уже не можешь изменить. Не лучше ли предаться восторгу разрушенья, раз нет другого выхода?.. Рушимся мы — наши души норовят покинуть нас ещё при жизни. Но пусть они вырываются на волю весёлыми! Лёгкими как птицы!..
— Зачем? — прошептала Любовь.
— Затем, что созидательность несвободы уж больно была пресна! — ответил он ей с раздраженьем. — И я в неё не помещался никогда. Если честно-то…
135
К чему обманывать себя,
пытаясь натужно каяться?
Цахилганов мог прожить лишь так, как он прожил,
— несмотря — на — жуткие — разрушительные — последствия — тех — умонастроений — для — бывшей — огромной — страны — и — для — её — государственности.
— Зато мы сумели ощутить себя сверхлюдьми! И ради этого, право, стоило жить, — упрямо и возбуждённо сказал он, переходя в резкую оборону от самого себя. — Даже дети рвутся к всесокрушающей свободе!..
Да-да, чистые невинные детки
вдруг принимаются ломать свои игрушки,
как маленькие упорные изверги,
дабы ощутить себя — над правилами и вне их.
Рамки правил, рано или поздно, любой, любой человек начинает испытывать на изгиб, на излом, на прочность — в семье, на работе, в стране! И это — так!..
— Мир, доведённый до абсурда, стремится к порядку, — то ли спросил, то ли уточнил Внешний. — Порядок, доведённый до абсурда, стремится к хаосу. И так — всякий раз…
Внешний говорил ещё что-то. Но Цахилганов уже не слушал.
— Мы хотели быть людьми вне социалистического строя!.. — говорил он в окно, словно с удовольствием мстил себе, другому. — Да, мы не могли тогда по молодости лет придавать этому особого значенья — тому, что строй создан неправедно. Но мы явились слепыми орудиями Высшего Промысла: нами уничтожалось общество, выстроенное неправедно и жестоко — «гуманное», видите ли, общество, расцветшее на крови соотечественников… Оно должно было разрушиться! С нашей ли помощью, с чьей-то иной. Потому как… кругом шешнадцать — не бывает!
— Птица… Она стала старая и злая. И очень сильная, Андрей… — шептала Любовь.
— Погоди, Люба! Мы, слепые орудия Высшего Промысла, сбили им привычные ударения в ритме всеобщего социалистического стройного движения вперёд. Мы выпали из размеренности интонаций!.. Мы, мы — даже не знаю, как нам это удалось…
Волнуясь, он легонько забарабанил пальцами по больничному подоконнику:
— Мы… В общем,
— мы — синкопа — да — синкопа — мы — анархичная — туземная — африканская — животная — развязная — пляшущая — на — костях — прежних — ритмических — правильных — ударений — синкопа —
мы уже тогда тайно жили, как Америка,
пристрастившаяся к диким африканским ритмам,
будто к наркотику.
136
О, Америка, яростным вином блуда своего напоившая все народы! Мы любили тебя — пресыщенные молодые баловни советской поры…
— И тайно, как предатели, носили на своих вечеринках галстуки расцветок штатовского флага, — ругался с Цахилгановым он сам, Внешний.
— Да! Мы хотели быть сатанински свободными — как американцы!
И мы, невольники красной морали,
так же, как чёрные невольники колониализма,
слепо разбивали кандалы норм
в нашей галере социализма!
(Кто же знал, что это — самая несвободная от своих правителей страна: Штаты…)
— Русскую безбрежную извечную волю души, которая не покидает человека и в тюрьме, вы променяли на заокеанскую химеру.
— Ну, значит, за океаном выдавали, хоть и в расфасованном виде, но — то, именно то, чего не хватало нам! — снова раздражился Цахилганов.
— Дешёвки, — брезгливо подытожил Внешний. — Тот мир поймал вас на целлофан!.. И вот теперь ваши души размочалились как рыбьи хвосты.
— Но я же не виноват в том! Просто…
Искусственное — Солнце — грело — так — горячо — что — я…
— Ты здесь? — спросила Любовь равнодушно, не видя его. — Ты со мной?
— Нет, Люба. Да, Люба… Отчасти.
— О чём ты?
— О завоёванной свободе, Люба.
— Она метит мне в сердце.
И что-то своё продолжал угрюмо бормотать
Цахилганов Внешний —
кажется, опять про освобожденье
от оков свободы.
137
Ветер взвыл, задребезжал в рамах окна.
— Того и гляди, стёкла выдавит… — укоризненно заметил Цахилганов.
Тот, Внешний, завершил уже, должно быть, свои вылазки на сегодня, и собеседника Цахилганову теперь не находилось вокруг.
— Жалко, не договорили, — пробормотал он. — Должно быть, стихает буйство Солнца. Только вот надолго ли?
Он направился к ненавистной кушетке, чтобы полежать немного в скучном бездумии. Но тут в палату вошёл без стука его шофёр с огромным, бугристым пакетом еды. Кривоногий и крепкий, он молча, как приучил его Цахилганов,
— только — не — засоряй — мой — мозг — своими — необязательными — словами — молчи — и — делай — понял — хороший — слуга — должен — быть — биороботом — и — только — тогда — он — качественный — слуга —
протопал к тумбочке и принялся заполнять сначала её, а потом крошечный убогий больничный холодильник «Морозко» в дальнем углу.
Три четверти населения России никак не поймут,
что они уже переведены в обслугу,
разжалованы в лакеи,
и лишь поэтому пробуксовывают, спотыкаются, падают, расползаются у нас реформы,
словно коровы на льду.
Во всех-то реформенных веках с лакеями у нас было неважно…
Но времена теперь изменились окончательно. И три четверти России скоро будут молчать, как этот крепыш Виктор,
— да — как — этот — Победитель —
и делать, при полной свободе слова,
что им положено —
для своих богатых господ.
А этот понял и смирился. Виктор, с позволения сказать. После Чечни. И после двух лет безработицы при больной матери.
Молодец. Человек-вещь. Человек-исполнитель.
…Вот только произнёс он однажды, за спиной Цахилганова, в тёмном и узком переулке, что-то совсем невнятное, непонятное, неприятное — этот его молчаливый, вымуштрованный шофёр —
не — ходил — бы — ты — шеф — в — глухих — местах — впереди — меня — а — то —… — мало — ли — какие — мысли — приходят — в — голову — вооружённому — человеку.
138
Цахилганов невольно простонал: ну и жизнь! Спереди холодно глядит тебе в лобешник меткая красотка Степанида — а сзади вечно шествует за тобою
бывший военный, униженный ныне:
коренастый мотострелок…
В палате уже пахло ресторанной снедью. Но в кармане у шофёра зазвонила сотка — его, цахилгановская.
«Рудый», — с испугом понял Цахилганов, не зная, брать ему протянутый сотовый — или нет.
Любовь с досадой шевелила губами, словно сгоняя с них что-то ползающее, мелкое, досаждающее…
Цахилганов поднёс всё же серебряную рыбку телефона к уху,
— готовый — воспринимать — разнеженный — голос — двуполого — но — не — готовый — отвечать — ему…
Однако это — уф! — только Макаренко. Заместитель Цахилганова по фирме «Чак», принялся нудно жаловаться на налоговую инспекцию Карагана.
— Предлагал? — перебил его Цахилганов, поглядывая в потолок.
— Не берёт, — ответил Макаренко про начальника налоговиков.
— Как?!. Уже и столько не берёт?.. Значит, оборзел. Ну, ладно. Фирма «Чак–2» у нас теперь оформлена. Переводи себя немедленно на «Чак». Вместо меня. Ты покупаешь — я продаю. А потом пойдёшь под банкротство. С долгами по налогам. Как договаривались.
— Понял. Замётано, — сказал Макаренко бесцветно — слишком, слишком бесцветно. — Сейчас займёмся. Только вот с вашей подписью — как?
— Возьмёшь пустые, подписанные мной, бланки и листы у Даши. Она знает, где. Всё.
Он отключил сотовый и проговорил без улыбки:
— Шёлковые веснушки, снушки, ушки… Ну, ты иди, иди. Свободен! Ты… хм…
— свободен. Победитель-лакей.
Но телефон, под недоумённым взглядом Виктора, Цахилганов всё же оставил у себя — спрятал в тумбочку, вопреки запрету.