Ибо: не отец умирал, а — партия! Коммунистическая партия Советского Союза! Когда-то призраком бродил коммунизм по Европе, приткнулся было к России, устроился на ночлежку, да и с нее погонят скоро.
Эта мысль — о тождестве хилого стариковского тела и могущественной державы — давно вызревала в нем, но оформилась в четкое понимание, обрела форму программы, что ли, в тот момент, когда он выходил из кабинета куратора, и стоило протезам бултыхнуться в надколотый стакан, как Вадим Глазычев понял — в долю секунды, — что ему следует делать и о чем ему думать.
КПСС умирала на глазах Вадима Глазычева. Она могла еще устроить сеансы буйного помешательства, понимая, что дни ее сочтены. Говорить она давно уже разучилась, временами вскрикивала, приподнималась, мочи и кала с каждым днем становилось все меньше и меньше, но вонять отходы некогда процветающего организма стали резче, сколько ваты в ноздри ни затыкай. Даже пресную, обезжиренную пищу не принимал организм отца — и государственный организм тоже не в силах уже переваривать миллионы рублей, сколько в него их ни вбухивай.
С жадным вниманием всматривался он, стянув с отца одеяло, в скелет, обтянутый кожей: была она на три-четыре размера больше скелета и — свисала. Грудь при вдохе не поднималась, ребра проступали резко, словно нарисованные; глаза беспокойно осматривали потолок, стены, увиденное сравнивая с тем, что было час или два назад, потому что тело не верило глазам и уже не привязывало себя к какому-либо определенному месту; человек уже ощущал себя в будущем, в гробу, на катафалке, примерял себя к новому, вневременному, пространству.
Лампы в большой комнате Вадим погасил, освещалась она луной за окном, кушетка с отцом будто провалилась в тень, и Вадиму казалось, что он у края разверстой могилы. Что-то тикало, а ведь в квартире — только наручные часы. Ходики настенные остались в памяти, тикание их, они, павлодарские, и отбивали время в московском доме — последние дни, часы и минуты коммунисту Глазычеву Г. В. и, пожалуй, его сыну тоже, Глазычеву В. Г., потому что оставаться в рядах КПСС Вадим не желал, более того, он стремился как можно скорее соскочить с поезда, летящего под откос.
В эту лунную ночь со среды на четверг он вспоминал и продумывал. Он восстановил в памяти разговоры друзей Фаины и вновь мысленно пролистал все те книги, которыми те упивались. Он и Марека вспомнил, тихого и скромного, молчаливого и любившего пиво; он догадался, почему КГБ всех Фаининых болтунов пощадил, даже на собеседование никого не вызвав, а молчуна Марека упрятал в тюрьму. Опасен был этой партии Марек, тем опасен, что не звал ни к бунту, ни к протестам против чего-то там. «Напрасно вы это все затеваете, — так выразился он однажды. — Все само собой развалится. Мы живем в саморазрушающейся системе, и своим бездействием мы способствуем естественному ходу событий…» Но, возможно, другое слово Марека болезненно ударило по КГБ. Как-то он об Андропове отозвался просто: «Комсомольский выкидыш».
А откуда вообще эти диссиденты в его квартире возникли? Вадим прокрутил обратно недели и месяцы, вплоть до того дня, когда он у метро «Смоленская» принял Фаину за присланную ему студентку из МАИ. Еще два-три рывка памяти — и вот он, вечер новоселья, когда к нему завалились эти веселые и умные ребята.
24
И весь следующий день, и всю следующую ночь сидел он у еще не вырытой могилы и слышал голоса еще не погребенных людей. Отец вдруг заговорил и сказал то, что не расслышал он там, в конуре на Пресне: «Давно уже замечал: дух еще способен на порывы, а тело уже избегает резких движений…» Внятно произнес, отчетливо, будто никакого инсульта не было. Вадим держал теперь его зубные протезы в другом, представительном, сосуде, специально для них купил за семнадцать рублей расписную китайскую чашку.
Он умирал легко и беззлобно. Глаза стали тяжелыми и опустились на дно глазниц. Зачесались кончики пальцев, стали теребить край простыни. Побелел нос, кончик его заострился. Жизнь еще не ушла, а вонь улетучилась, в квартире даже запахло весенними цветами. Пульс едва прощупывался, Вадим смог все же уловить вздрагивание крови, молящее и скорбящее.
Пятничным утром позвонили с работы, пробубнили что-то о партсобрании. «Я буду!» — сказал Вадим и понял, что голос выдал его, голос заранее приобретал уже не просительные оттенки, а угрожающие, в редакции догадываются, что раскаяния не будет, что паршивая овца не станет умильно блеять. Вадим счастливо заснул, калачиком свернувшись на составленных стульях. Какой-то шум заставил его вскочить на ноги, броситься в большую комнату.
Там было тихо и слышался всего лишь плеск да журчание. Это отец медленно погружался в реку, где нет ни дна, ни течений, ни вихрей, — в реку мертвых, и, готовясь к погружению, отец учился не дышать и не двигаться. Луна светила за окном, хотя, кажется, был день; редкие волосенки на ужавшемся черепе отца шевелились под ветерком из приоткрытого окна. Оставался час-другой до смерти, и пора уже думать о будущем.
Через несколько лет умрет и партия эта, и самое время готовиться к новой могиле и новой эпохе. В нее надо вступать беспартийным, и так вступать, чтоб беспартийность была заслугой, чтоб она давала ему право выживать, продвигаться вперед, захватывать высоты, до которых ему не дала подняться партия. Не те вершины, у которых толпятся кандидаты наук, а иные, потому что «Тайфун» высоко не унесет, Сидорова уже не наймешь в подручные. Другие вершины манят, те, что сами собой засияют снежными утесами после того, как партия испустит дух. Настанут другие времена, и приблизятся другие берега. Что будет со страной после кончины этой самой КПСС, в которой он доживает, как отец, последние часы? На следующей неделе — партсобрание, его будут выгонять из партии, дружным ревом обвинять… В чем? Да какое ему теперь дело до них!
Итак, что же будет со страной?
Нетрудно догадаться. Эти оракулы и провозвестники будущего, что пили и жрали на его кухне, все сплошь бездельники, среди них и физики, и химики, и биологи, но своими науками они только тогда занимаются, когда ими, науками, можно плюнуть власти в лицо. Интересный народец, сплоченный, нахваливают друг друга, песню сочинили: «Давайте говорить друг другу комплименты…» Один из них хвалился как-то, что он — на привилегированном положении в своем НИИ, на него будто бы нажаловались: вот, мол, есть у нас свой диссидент, что с ним делать. И жалобщику руководство дало совет: вы к диссиденту не придирайтесь, работой не обременяйте, а то завопит на всю Европу об эксплуатации людей при социализме… Да, сущие бездельники и трепачи, но за ними какие-то силы, время от времени на кухне появлялись ребята постарше, поопытнее, без трепа, говорили редко, и то, что они говорили, сейчас Вадим вспоминал и переваривал. Они-то и придут к власти, молчуны эти, и страна, пожалуй, свернет с социалистического пути куда-то в сторону. Партия, это уж точно, будет лишена всех ее прав и полномочий, их передадут другим людям в урезанном виде. На какое-то время заводы и фабрики останутся без какого-либо руководства. Что тогда? Развал. Крах. С которым можно бы справиться, да кто будет справляться? Сплошные митинги начнутся. Слишком долго всем закрывали рты, на улицы не выпускали. Отыграются, с каждого холма произносить речи начнут, громить власть советскую. Но уж троечники будут отираться около новой власти, за своих хлопотать они могут, да еще как. Вот они и позаботятся о Вадиме, когда его вытурят из партии. И дадут ему дорогу в жизнь. Очень им нравятся буржуазные порядки, разные там парламенты, сенаты да палаты. Туда они и Вадима изберут депутатом, в свободный парламент свободного Союза, неизвестно, как будет он называться, но Ирина подскажет, как при царе именовался Верховный Совет. Уж в новом парламенте он наговорится, а говорить он умеет, ему только зажечься на трибуне, ему подай в этом ихнем законодательном собрании женщину посмазливее да с выставленной ножкой — вся страна ахнет. Сущий пустяк требуется: снизить возрастной ценз для народных избранников да достаточный процент молоденьких баб туда сунуть — и ножка найдется, ножка выставится, воспламеняя заслуженного и уважаемого депутата Глазычева.
И евреев надо пожалеть, рассуждал будущий депутат Вадим Глазычев. Пусть массами отваливают на свою историческую родину, пусть, — тогда больше квартир достанется парням из Павлодара, Усть-Илимска и Кацавеево. Снять, к чертовой матери, все ограничения, отменить разные там прописки!.. Ну а эту подлую контору, КГБ то есть, разогнать к такой-то матери! Да и милицию пошерстить.
Что еще в программную речь включить? Про секцию номер сто в ГУМе — обязательно. Но привилегии разные отменять глупо, кому-то всегда надо больше иметь, чем соседу, — это известно по родному городу. Квартирный вопрос?
Вадим задумался надолго. Он громко посмеялся над собой, над своей павлодарской наивностью. Зачем тратить силы и деньги, которых пока будет мало, на мебель, ковры и прочее, чем он некогда владел в трехкомнатной квартире? Все просто: переехать туда, предварительно сходив с Ириной в загс. Она — верная подруга, и только сейчас понимается: семья — это не «Кама-сутра», не сто сорок восемь способов интимного общения, а нечто иное, то, что сейчас в Ирине, которая нежна и ласкова со всеми. Ну а чтоб тесть видел в нем спасителя, надо ему, пока не поздно, устроить кислую жизнь, член-корреспондент Академии наук СССР Иван Иванович Лапин обязан пострадать за торжество каких-то новых идей. На академика, короче, надо натравить органы, разных там рушниковых. Иными словами, написать донос. Как раз две недели назад принесена с работы списанная пишущая машинка, жаль стало вполне исправную «Оптиму» выбрасывать на помойку. Теперь она туда и полетит, но предварительно на ней надо отстучать письмецо в ЦК КПСС, который пока функционирует.