— Какие «три месяца»? — Гласом велием возопи Кабаков. — Ты ничем, кроме манды, и не зарабатывала никогда!
— Неправда! — Робертина порывисто вскочила. — Я в Иркутске шубами торговала…
— Во что мы все, конечно, верим, — вставил Игорь.
— Шубами? — возмутился Кабаков, — да ты за этим мудозвоном поехала, манду свою сладкую повезла.
— Арсик, — вновь зарыдала возлюбленная, — это все неправда, он был педовка, импотент…
— А что же ты поехала? — вопрошал обличающий Кабаков.
— Мне деньги нужны были, я шубами торговала…
— Да ты считать не умеешь, как ты торговала? Арсик, — обернулся ко мне Кабаков, — ты ей веришь?
— Верю, — ответил я.
— Да что ты ей веришь, ты в глаза ее лживые погляди, ведь видно, что пи…дит.
Робертина покорно повернула лицо ко мне и постаралась придать взгляду честное выражение. Это ей удалось посредственно.
— Котярушка, ты мне веришь?
— То, что он говорит, правда?
— Да он пи…дит, пи…дит, — заголосила Робертина.
— Я тебе не верю.
Робертина осеклась и изумленно взглянула на меня.
— Котяра, ты что, мне не веришь?
— Нет.
— Мне?
— Не верю.
— Котяра…
Робертина замолчала. Сквозь опилки ее сознания с трудом продиралась какая-то маленькая лживая мысль.
— Котяра, — сказала она, додумав до конца, — но ведь мне нельзя работать. У меня порок сердца.
Игорь засмеялся впервые за вечер. Засмеялся беззлобно и беззаботно.
— Ты что скалишься? — грозно спросила Робертина, — ты что, не знаешь, что у меня порок мейтрального клапана?
— Да нет, — сказал Игорь, — знаю, конечно, и верю, верю. Ты, Арсик, тоже верь.
— Вот сифилис у тебя был, не спорю, — кивнул Кабаков, — А насчет клапана ничего сказать не могу, не знаю.
— Кабаков, — вскипела Робертина, — если ты еще что-нибудь скажешь, я пойду в милицию и скажу, что ты хотел меня изнасиловать. А Арканов и Арсик подтвердят, понял? Арсик, — обратилась она ко мне с нежностью, — у меня правда был сифилис, но теперь я не заразная. Я вылечилась, правда. У меня и справка есть.
— Ладно, пойду я, — сказал Игорь, — скучно тут у вас.
— Сиди! — резко сказал Кабаков, — сиди, а то в е…альник схватишь.
— Нет, — сказал Игорь, — я пойду.
Он взял куртку, положил в карман сигареты.
— Сиди, — повторил Кабаков, уже не так запальчиво, — никуда твой не денется.
— Денется, — просто сказал Игорь, застегивая куртку.
— Игорек, — Кабаков опять плюхнулся на колени, — не уходи, пожалуйста.
Он обнял Игоря за ноги и начал целовать ему брюки.
— Игоречек, Лерочка, Арсик, — залившись слезой, бормотал он, — не уходите. У меня больше никого нет. Не бросайте меня. Я же старый, я никому не нужен. Игорек, — плакал он, — найди мне девочку, ты же можешь. Или, х…й с тобой, давай мальчика, все равно, только Игорек, найди, а? Ну, пожалуйста…
— Толь, пусти меня, — равнодушно сказал Игорь.
Я подумал, что и вправду пора. В скором времени должна была вернуться с работы жена, а мне, представь, сколь я был безумен, мне думалось, что надо торопиться, чтобы до ее прихода успеть — у меня слова подходящего нет — или уж не знаю что с Робертиной. Что бы я ни услышал о ней, мной владело — опять не знаю — чувство, инстинкт, жажда, похоть — все равно, лишь бы с ней.
— Ладно, пойдемте, — сказал я, тоже вставая.
В разговорах — бессвязных, разумеется, — мы пошли к метро. Арканов шел с Толиком, который норовил вывалиться с тротуара на проезжую часть, я вел Робертину, так же имевшую проблемы с пространством. Двигались мы медленно. То Кабакову было необходимо выпить на бульваре пива, чтобы догнаться, то Робертина, роняя сигареты, пыталась закурить. То и дело она останавливалась и спрашивала:
— Котярка, ты на меня не обижаешься?
А когда я тянул ее за собой — «Идем, идем!» — она упиралась:
— Котяра, ты на меня обиделся.
Я подходил к ней вплотную: «Ну, пойдем же, пойдем скорей», — и она повисала на мне всем телом, по лицу ее распространялась разжиженная улыбка, и она в пьяном восторге просила меня:
— Кыс-кыс. Ну-ка, мяукни. Как котяра мяукает, когда сердится? Ну-ка?
Или запускала пятерню в мои скудеющие локоны со словами:
— Какая у моего котяры шуба густая, а? Котяра мой какой… усерийский…
В метро, кое-как протолкнув компанию в турникет, я в ужасе взглянул на часы. Времени было в обрез: довезти Робертину до вокзала и закинуть в электричку, иначе она не успевала к автобусу до поселка. Не тут-то было. Безответственный Игорь поехал на площадь Ногина, нимало не интересуясь нашей дальнейшей судьбой, Кабаков, осовело поводя взорами, втиснулся в вагон, и я вежливо помахал ему вслед. У Робертины подкашивались ноги, она то и дело пыталась присесть на пол, вызывая подозрение милиции.
— Ну же, поехали, поехали, — торопил я ее.
— Куда? — спросила Робертина.
— На Курский, ты опоздаешь на электричку. Домой, домой.
— Котяра, я не доеду. Ты меня что, бросишь?
— Доедешь… Пойдем, ну же…
— Мне все ясно, — сказала Робертина, садясь на пол, — ты меня разлюбил.
— Да нет же, нет, я тебя люблю, — говорил я в совершеннейшем исступлении ума, — я люблю тебя, только пойдем…
— Правда? — радовалась Робертина, — тогда мяукни.
— О Господи! — восклицал я.
Кто еще мог мне помочь?
Кое-как мы добрались до Арбатско-Покровской линии, где Робертина опять поинтересовалась, куда же мы, собственно, едем. Мои попытки обратить ее лицом к Курской провалились. Робертина зарыдала — огромные слезы стекали по ее пьяным щекам и с плеском падали на гранит. «Котяра, Арсик, ты же у меня единственный, — говорила она, — не бросай меня!» Потом она начала еще и судорожно икать. Мне стало ее жалко. Она была искренна в слезах. Я сказал ей, что мы доедем до моего дома на Арбате (в надежде, что она проветрится по пути) и там решим, что делать — на вокзал ехать было бессмысленно.
Домой мы прибыли за полчаса до возвращения жены. Робертина скинула куртку, туфли, уронила сумочку, рухнула на табуретку со словами: «Котяра, постели мне…» Я склонился к ней: «Какое „постели“, сейчас Марина придет, ты понимаешь?» Она посмотрела на меня бессмысленными глазами. «Рептилия», — подумал я. Я пошел в комнату, лег на диван и заплакал. Робертина подползла и с любопытством спросила:
— Котяра, ты чего?
Я вскочил, надел на ее непослушные ноги туфли, накинул куртку, нацепил сумочку и едва не на руках вытащил во двор.
— Арсик, что ты делаешь? — поинтересовалась Робертина.
— Я пытаюсь выставить тебя вон, — коротко и без злобы сказал я.
— Потому что ты меня не любишь?
— Нет, потому что Марина сейчас придет.
— А где я буду ночевать?
— Не знаю. На вокзале.
— Котяра, а ты мне дашь тысяч пятьдесят?
— Нет, — сказал я. Потом достал кошелек и дал, — пока.
Я развернулся и пошел в подъезд. Робертина осталась стоять. Вот некстати ей будет встретиться с Мариной, — подумал я и крикнул вполголоса: «А ну, иди отсюда!» Робертина сделала десяток нестройных шагов в сторону Арбата. «Иди, иди!» — крикнул я. Она пошла. Я закрыл дверь подъезда и поднялся к себе. В доме было чисто, светло, даже, что необычно для арбатской квартиры, уютно. Словно и не было никакой Робертины, ее экзотических друзей, моей голодной страсти, а я так и жил здесь с умной, добродетельной женой, с друзьями — интеллектуалами и остроумцами. Мне захотелось спокойно покурить, и я полез в сумку за сигаретами. Там лежала упаковка красных стержневых ручек — сто штук. Я вздохнул, припомнив, как Марина искала давеча пятьдесят долларов, оставленных на столе, и подумал, что Робертина все-таки неполноценное в нравственном отношении существо.
Вернулась с работы жена. Она была такая сияющая, живая, обаятельная, «вкусная», как любит говорить пошляк Куприн. Почему-то особенно прелестной супруга казалась мне, когда я изменял ей.
— А с кем ты пил? — спросила она, улыбающаяся, едва я поцеловал ее. И я, не готовый соврать, рассказал про Робертину и ее друзей, то есть Ты понимаешь, только то, что можно было рассказать, немногое. Так что рассказ уложился в две строчки. Я пил с подругой Вербенникова и ее друзьями. Друзья у нее уроды. Марина благодушно приняла информацию — сомневаюсь, что она вообще слушала меня — просто сидела, улыбалась. Она, Марина, любила меня под хмельком. Раньше я, правда, бывал очень забавный, когда выпью. Это теперича укатали сивку крутые горки. Квелый я стал.
Потом мы пошли гулять любимыми Мариной арбатскими дворами, и мне казалось, что это еще одна причина моего к Марине охлаждения — то, что она любит тихие улочки. Я любил Арбат с его иностранцами, провинциалами, закусочными, мартышками, матрешками, хипанами, балалайками, пронзительно-визглявой цветочницей, которая всякий раз кричала: «Молодой человек, купите цветочки девушке,» — вне зависимости от возраста и пола моей пары. Мы гуляли, я что-то рассказывал неумолчно, чтобы скрыть смущение, а сам думал, как там дорогая. Начиналась зима, погоды стояли сырые и холодные, что обычно для наших широт. Я боялся, что Робертина простудится, ночуя на вокзале. Я вспоминал, как жестоко я выкинул ее вон из дому, как она пошла понуро на нестойких ногах. Потом я с неодобрением смотрел на сытую и спокойную Марину, чье богатырское здоровье, не порушенное сифилисом и пороком мейтрального клапана, позволяло ей не только что работать каждый день, но еще и потом вот так вот бодро топтать Москву. Мы вернулись домой и, отужинав, легли спать. Последним образом дневного сознания была девочка со спичками.