Марина кивала, но голова у нее моталась все безвольней. Ей хотелось спать. Посикала, и хорошо.
— Спускается цель, — продолжал Свиридов. Думать вслух было легче. — Но самообольщения следует оставить, никакой цели ведь нет? Ведь это список не для того, чтобы делать что-нибудь великое. Это список из тех, кто уже сделал что-нибудь не так. Например, здесь родился. И тогда вступает другой внешний момент, а именно: из нашего списка начинают исчезать по одному. И это сплачивает сильнее всякой цели, потому что соседа ты, может быть, видишь в последний раз. А может, тебя все видят в последний раз. И те, кто остается, сплачиваются все теснее, и любят друг друга все сильнее, и наконец, в критический момент, когда их остается десять человек, не могут больше выносить ожидания и кидаются в прорыв! Ааааа! И эти десять последних производят великий бенц, потому что любого действия боятся меньше, чем бездействия. Варшавское гетто. Вот такое будет развитие, и больше никакого. А если вообще ничего не будет, если они просто составили список и глядят, то через три месяца все развалится вообще. Будет десять списков по интересам и яростная взаимная вражда, что мы, собственно, и имели в застой. Закрыли страну, но ничего не предложили делать. Миллион списков по двадцать человек, эзотерические кружки, марксистские кружки, кухонные кружки, все друг за другом приглядывают и друг на друга стучат. То есть либо всех истребят извне, либо все доедят друг друга. Хорошо иметь дело с драматургом, скажи, Марин? Все знает, всему учили…
Но она уже спала, а скоро и его сморило. Автобус остановился у трех вокзалов. Во сне Марина привалилась к Свиридову и не видела причин ехать домой. Он отвез ее к себе и, несмотря на календарные обстоятельства, трахнул. Это не доставило ему ровно никакого удовольствия, а для нее давно не было заслуживающим внимания событием. Она, кажется, и не заметила. Утром Свиридов напоил ее кофе и с облегчением выпроводил. Нельзя изменять Але, самому потом мерзко. Какой это ужас, если вдуматься, — встретить кого надо. Как жить с идеалом? То, что она боится съехаться, — правильно, быт может убить все, с другой бы не жалко, а с идеалом жалко. И заменить некем. Свиридов набрал ее, но она еще спала, мобильный был отключен, городской молчал.
5
Впереди было долгое пустое воскресенье. Свиридов с тоской подумал о временах, когда был постоянно занят и мечтал о трех свободных часах, чтобы написать свое. Теперь у него было время, но ни малейшего желания сочинять. Он влез в душ, открыл холодную воду, отгоняя утреннюю жару, проклял окна дедовой квартиры, выходившие на восток, — солнце било в глаза, — плотно задернул занавески, навел чистоту, что всегда добавляло самоуважения, и сел за компьютер. Почты не было, новостей тоже. В это время миллионы счастливых представителей среднего класса в подержанных иномарках устремляются в «Икею», дети резвятся в детском городке, родители вдумчиво выбирают табуретки и бра. Почему я их так ненавижу? Потому что они не просто выбирают табуретки и бра, но позиционируют себя. Мы представители среднего класса, мы перекачиваем воздух, за нами будущее. Мы встроились в будущее, нам повезло. Этот табурет мы поставим в нашей детской, которую имеем, а это белое металлическое кресло на лужайке, которую имеем также. Мы также имеем песик и котик, заходим в сообщество «песик. ру» и делимся познаниями о способах кормления песика, не успевая упомянуть впроброс, как любим мужика, сыника… Выкладываем фото, рассказываем о проблемах, но всякий наш рассказ о проблемах есть, в сущности, рапорт об успехах.
Если бы списка не было, его стоило выдумать. Все так и стремятся в список по любому признаку, весь ЖЖ разбит на сообщества: любители котиков, песиков, «Икейки». Хлебом не корми, дай в чем-нибудь состоять. Он открыл «Word» и начал давнюю историю про реалити, ни к чему не обязывающую комедию для Дишдишяна, но слова не складывались в предложения. Он не знал за собой такой беды, обычно сочинял быстро, но сейчас после каждых трех фраз раскидывал пасьянс или залезал в сеть. Текст выходил вязким и безвкусным, как мокрая вата. Либо дело было в проклятом списке, в страхе за будущее — то-то он и спрашивал у «Солитера», возьмут или помилуют, хватит денег или нет, — либо в отвращении к себе: человек, попавший в список, не имел права ничего сочинять. На нем было клеймо, а человеку с клеймом писать не положено. Сверх того, он не совсем понимал, как из этой истории выйти: там тоже было замкнутое сообщество, новое реалити-шоу пожестче предыдущих, с настоящими издевательствами над звездами, вывезенными на одинокий остров в Атлантике. «Последний герой» с садизмом. Но он сам вчера так убедительно рассказывал бедной дуре — никогда больше не затаскивать ее к себе, научиться наконец брезговать случайными связями! — что истории о закрытых сообществах пишутся дилетантами, не умеющими выстроить внятного рассказа. Теперь все развивалось именно в таких компаниях, и никакого выхода, кроме коллективной гибели с выживанием самого адаптивного, для них не предполагалось. Свиридов с мстительным наслаждением уже придумал, кого угробит на своем острове, но убийства не желали монтироваться с пародией, а все двенадцать обитателей атолла надоели ему прежде, чем он закончил список действующих лиц. Список, кругом список… Надо все это как-то разомкнуть. «Надо все это как-то разомкнуть», — написал он, и в эту секунду со двора донесся дружный хор звонких детских голосов:
— Поводок сценаристу Свиридову!
Это было интересно. Свиридов подошел к окну. Внизу, задрав счастливые азартные лица, толпа «Местных» — левое крыло «Своих» — с зелеными повязками скандировала по команде высокого рыжего типа, дирижировавшего двумя руками:
— Сви-ри-дов! По-во-док!
Двое, стоя в стороне, размахивали огромным поводком, связанным, должно быть, из дюжины обычных.
Свиридов понял, что сейчас решается нечто важное. Он мог вернуться за стол и продолжать работать — то есть раскладывать пасьянс, потому что о работе теперь нечего было и думать; жизнь сама подбрасывала благовидный предлог. Но это означало бы высшую степень трусости: надо было дать им понять, что плевать он хотел на это дозволенное буйство. Полминуты спустя он уже выходил из подъезда.
«Местные» только того и ждали. Правда, дистанция соблюдалась: никто к нему не бросился. Отмашки насчет рукоприкладства, видимо, не поступало. Молодежь тут же выстроилась в шеренгу и приступила к исполнению тщательно отрепетированного монтажа.
— Позор Свиридову! — заорал левофланговый, маленький, лет двенадцати.
— Позор списку! — поддержала толстая девушка с коровьими страстными глазами. — Списанных — на свалку!
— Списанных — на свалку! — грянул хор.
— Свиридов! — с пафосом обратился к нему третий, очень прыщавый. — Зачем вы травите старых добрых людей собаками?
— Может быть, вы сами собака? — спросил четвертый, нехорошо скалясь.
— Свиридов — собака! — крикнули все. Свиридов молча слушал, краем глаза, однако, отмечая довольное лицо Вечной Любы в окне второго этажа.
— Может быть, вы радикалист? — спросила серьезная дивчина в очках, безбровая и тонкогубая.
— А может быть, вы фашист? — У задорного мелкого левофлангового это была уже вторая реплика.
— Свиридов — фашист! — поддержал хор.
— Нам не нужно ваших вонючих сценариев! — басом сказал длинноволосый рослый юноша с повадками семинариста.
— Вас нужно посадить на поводок, чтобы вы не бросались на наших людей, — закончил рыжий дирижер и махнул всей банде.
— Свиридову — поводок! Свиридову — поводок! — заскандировали они хором. Свиридов молчал. Сохранение лица пока удавалось.
— У вас все? — спросил он.
Дальнейший диалог не был расписан, и «Местные» замялись.
— Свиридов! — обращение по фамилии было, кажется, их фирменным знаком. — Зачем вы травите наших людей собаками? — Эту фразу, за отсутствием собственных идей, повторил семинарист.
Свиридов молча смотрел на них, и это было все, что он мог делать в предложенной ситуации. У Бродского уже был совет человеку, в котором наконец распознали чужака: «Смотри, это твой шанс увидать изнутри то, на что ты так долго глядел снаружи». Внутри и не могло быть ничего другого. Внутри собаки жуть и мрак. Вот он и глядел, пытаясь запомнить и понять выражения их лиц: это были не самые простые лица. На них мешались любопытство, робость и восторг. Робость была рудиментарная, после первой крови от нее не останется и следа. Любопытство, надо полагать, вызывала новая ситуация безнаказанности: им никто еще не разрешал вот так, запросто, кричать на взрослого человека и отправлять его на свалку. Как-никак живой индивид, не эстонское посольство. Теперь им было все можно, и новизна в свою очередь вызывала восторг, которого они не скрывали: из Джекила вырывался Хайд, а этот выход всегда сопровождается ощущениями, похожими на оргазм. (Додумать: человеку вообще нравится, когда из него что-то выходит. «Пять наслаждений знает плоть, — говаривал его мастер, когда любимчики собирались на юбилеи. — Есть; освобождаться от съеденного; пить; освобождаться от выпитого; и только последнее — то, о чем вы, засранцы, подумали». Творческий процесс — ровно то же самое, кстати. И даже выдавливать прыщ… Единственное исключение — роды: это нам предупреждение, что ничего хорошего не получится. Вон сколько нарожали, потных.)