А Федька важный стал – во власти. Но неуемный такой же. До всего дело есть, везде суется. Вроде само хорошо идет – промыслы старые, веками отлаженные. Но не сидится ему.
– Мало рыбы, – говорит, – мужики. Мало семги! Стране больше нужно. Беднота недоедает по всей стране, больше семги нужно ловить!
А где ее больше возьмешь? Сколько море родит, столько и есть. Да на развод чтоб осталось, да на пляски свои – красота тоже нужна.
– Мало семги, – талдычит, – нужно больше брать.
В мае сзывает Федька общее собрание. Как сход раньше – по-другому только называться стало. Наши-то как на праздник на это собрание собирались. Девки-дуры нарядов понадевали, лишний повод красоту выставить. Жонки – те языки чесать горазды. Мужикам тоже уважительно – позвали наготове. Все пришли – детишек что пестряток в реке. Веселятся все. Рано радовались – Федор учудил. «Рыбы, – говорит, – в реке много. А мы всё по морям за ней гоняемся. Нужно сетью перегородить – уловисто будет».
Тут пошли кричать, воздух трясти: «Деды вовек рыбу в реке не брали. Куда сами денемся, коль ее изведем?» А Федор Трифонович: «Не беда, новая народится». А потом и спорить перестал – именем народа, говорит, у меня указ. А кто против решения общего – тот и против власти народной. Выходи по одному.
Примолкли все, даром что праздник.
А наутро рота солдат пришла, красных армейцев.
Мужиков двух третей не вышло сети ставить. А которые вышли – хмурые, в глаза друг другу не смотрят. Быстро поставили – куда с уменьем. И как раз залёдка пошла.
По берегам лишь нежно начинала зеленеть трава, а в воде творились дела грубые. Вода кипела холодно, отчаянно. Там и тут вспучивались на поверхности пузыри – валами шла семга. Мелькал красный бок лоха, серебро самочки – все глупые, не понимали, куда летят. Тяжелый свинец родной реки был должен их предупредить – и не предупреждал. Валились они в сеть – бессмысленно и жалко, без бывшей прозорливости, всё лишь бы добежать до места, где любовь, и жизнь, и свет. На свет их и вытаскивали, били по головам кротилками[20], и ляпами под жабры, в рот, под плавники, в тугое брюхо – всё куда придется. Затаскивали в лодки, убивали, а дальше – новые ряды сетей. На берегу их били тоже, и кровь мешалась с жалкой слизью и в лужицах стояла под ногами. И только взгляд недоуменный в чужое небо и еле видимое глазу трепетание хвоста. Да из анального отверстия – две капельки серозной жидкости, иногда икринок несколько – последним напряжением от боли, страха, осознания того, что не исправить.
Их таскали мужики, и бабы, и дети, хмуро в ведрах таскали и грузили на подводы, молчаливые под хохоток красной пришлой сброди. С подвод ручьями кровь лилась и впитывалась в равнодушную землю, в траву, которая с тех пор вдруг стала пышной и жадной. Подводы подгоняли одна к одной, строили друг за другом. Их охранял конвой. С подводами по паре человек уводили тех, кто на лов не вышел. Никто не возвращался. Так проходил сезон, другой и третий. Потом рыба кончилась.
Федор реял черным соколом сначала. А радовался, а кричал. Всех недовольных пресекал не уговорами, а кратким понуканьем. И отводили все глаза, глядели в землю, но никого не забывал – и следующим от реки обозом опять по паре-тройке отправлял. Всегда за телегами тянулась крови полоса, и днем собаки, а ночью звери приходили эту кровь лизать. Их не гонял никто.
Ходили слухи шепотом, что на канал их отправляли беломорский, что там работать будут и вернутся после окончания работ. На опустевшие от мужиков дворы трава накидывалась жадно. Не успевали женки по хозяйству сладить всё. Через четыре года взяли и Федора Трифоновича – за то, что вдруг во много раз понизились уловы. Когда пришли за ним – он хорохорился, за пистолет хватался. Но быстро успокоили и в грязи изваляли. Шел, глазами вниз упершись, и куртка кожаная, по какой вздыхала половина девок, измазана была жирной черной землей. У леса обернулся и про революцию пытался кричать, но рот заткнули сильным, безрадостным ударом. Ко времени тому полдеревни заросло. Федор тоже больше не вернулся.
– Ничего машинка, только не везде пройдет, не надейтесь. – Два мужика с интересом осматривают Гришину машину. – Но агрегат хорош, хорош!
А она действительно была хороша. Гриша мечтал о ней несколько лет, даже не верил, что она может ему достаться, – слишком дорого она стоила, слишком прекрасна и по-хорошему функциональна, словно прирученное могучее животное, она была. Огромные растопыренные колеса с агрессивным, рвущим землю протектором; высокая, стройная посадка, такая, что можно было не бояться камней на лесных дорогах; кузов на тонну груза, куда можно было погрузить пару лосей или дюжину подвыпивших друзей, – и при этом милая улыбчивая морда, созданная вызывать симпатию у хозяина и прохожих.
Побегав год в поисках машины, кредита, схемы оплаты, Гриша совсем было разочаровался в себе и окружающих. И как часто бывает – в момент полной неудачи вдруг что-то щелкнуло в мироздании, и сразу получилось всё – приятель, чью машину Гриша не раз любовно оглаживал, решил продавать свою двухлетку, цена оказалась не слишком высока, и банк, который по сути враг всего живого, предложил хорошие условия по кредиту. Так что через неделю ошарашенной беготни Гриша уже ловил на себе завистливые взгляды мужчин различного возраста.
Он тогда изо всех сил крепился, чтобы не повесить на шею золотую цепь в полпальца толщиной, а того хуже – галстук ценой долларов в несколько сот, не стал злым клоуном, прячущим за темными очками пустые глаза, выезжать на встречную и подрезать неловких «жигулят». Лишь трудно было порой сдержать ползущую на лицо улыбку. Слишком ему нравилась его новая машина. Слишком уж ярко среди суматошливых будней представлял он себе, как чудесно он поедет на ней на любимый Север, как она будет взбираться на горы и переползать через болота, как сделает его еще более свободным и независимым ни от кого в очередной безудержной попытке познать, вдышать в себя труднообъяснимое счастье, которое с первой поездки на Белое море он угадал в жемчужных сумерках, расцветших над коварною лаской северной морской воды.
Он теперь и не мог точно вспомнить – когда это случилось, что послужило толчком. Мутная социальная жизнь, в которой он, скорее по привычке, чем от острой необходимости, барахтался, стала совсем невыносима. Все обманывают всех – в другой, более жесткой формулировке это звучало гораздо эротичней. «Ах, попробуйте сельди, какая чудесная сельдь! – Жеманно топорщились желтые губы над пластмассовой банкой с содержимым, пойманным, замороженным химически, химически посоленным и для радости потребляющих обогащенным капелькой эссенции из пробирки с надписью “Укроп, идентичный натуральному”. – Какая нежная, ароматная сельдь!»
Не всё, но многое кругом вдруг стало искусственным, ненастоящим, чуть-чуть лживым. Люди же, он не понимал этого, старались, наоборот, притворяться, что ложь – это и есть правда, что раз уж истина недостижима, то давайте над ней посмеиваться, мы все такие умудренные и тонкие.
«Представляете, ха-ха-ха, – говорил еще один интеллектуал, – пишут в газете – на Севере опять машина сбила медведя. Ха-ха-ха, как это мило, там еще водятся медведи. Как это забавно».
Гриша вспомнил, как первый раз очутился в глубоком северном лесу лицом к лицу с сочившейся свежей сукровицей сосной. Глубокие царапины на стволе на высоте двух с половиной метров не давали секунды для сомнений – хозяин только что был здесь. Как потно сжалась в руке рукоятка небольшого ножа – единственного оружия. И как потом пришла легкость знания – хозяин не любит встреч. Нужно только помогать ему, чтобы случайно не выскочил он, бегущий по своим делам, на тропинку, не переступил случайно ту черту, после которой волей-неволей не испугался бы сам и не отмахнулся рассерженной лапой. Тогда всё будет хорошо. Только ходи, разговаривай громко да песни пой – хозяин летом сытый, он любит морошку и чернику. И чтобы было спокойно. И чтобы было куда уйти.
И вот всё рядом, всё близко – вода, которую пьешь из ручья, не думая о заразе, воздух, которым дышишь так, что трещат ребра, чувства искренние, простые – страх, любовь, ненависть – простой набор из семи истин, как цветов в радуге, бери бесплатно, задаром, чтоб не стонать.
«Ах, нас закусают комары…»
Дорога сразу выгнулась холмами, провалилась большими лужами. Темно-коричневая, чифирная вода в них была густа и душиста, как ночь где-нибудь в южных пределах. Но здесь был Север, и поэтому пахла она торфом, зверобоем, отчаянной надеждой на лучшее. Каждый раз было боязно въезжать в нее, казалось – под темной поверхностью немыслимая глубина, трясина, благо по краям дороги в таких местах до горизонта тянулись ярко-зеленые мшистые болотины. И каждый раз машина, преодолев самую глубину, восторженно и победительно вырывалась из водных объятий, вздымая перед собой волну, словно крейсер. Но всё равно, хоть и удаль гуляла внутри, разбуженная предчувствием близкого свидания с морем, хоть и было выпито за рулем, в чем сладкая безнаказанность лесных дорог, – решили поосторожничать. Друг Гришин Николай и брат Гришин Константин вылезли из машины и шли быстрым шагом, почти бежали впереди нее. Луж было столько, что каждый раз садиться обратно не имело смысла. Вот и неслись вперед без усталости, словно не бродни были на ногах, а легкие крылатые сандалии. Перед лужей немного сбавляли шаг, заходили в нее, щупая ногами дно и делая руками ободряющие жесты, затем снова бежали вперед без устали. Было видно, что им хорош этот бег, этот воздух, этот смех; даже комары, тучей вившиеся над каждым, были слабы перед взмахами могучих рук. Гриша вдруг поймал себя на том, что смотрит на них с забытой не памятью даже – в ощущениях забытой нежностью. Нахлынула она так сильно и так внезапно, что не смог совладать с собой и позволил глазам повлажнеть. «Они – мои проводники, они делают так, чтобы мне было легче, они помогают мне». Ему, настолько отвыкшему от чужого участия, много лет уже тянувшему всё в страстном отчаянии одиночества, стало вдруг настолько хорошо и радостно, что он застыдился себя. И сразу, чтобы убрать из восторженной груди пафос, высунулся в окно и крикнул им: «Я буду называть вас “мои веселые шерпы”!» Но даже и на это они не обиделись, а, радостно засмеявшись, побежали дальше.