Воспоминание о сегодняшнем совместном спуске, о веселых криках на тропе вызвало у него укол стыда. Как можно позволить себе это? Разве он недостаточно взрослый человек, чтобы взглянуть на себя со стороны? Разве у него нет собственных мерок, критериев подлинного достоинства? Они пьют. Это не ново. Они всегда напиваются, увидев церковь или прекрасную картину, оказавшись в окруженье природы. Невысказанная тоска, томление необъяснимой красоты побуждает их к пьянству, это он замечал не раз. Ну да, они начинают пить и отвратительно петь, чтобы заглушить зов прекрасного. Впрочем, поют ведь они по всем поводам — в горе и в радости, в будни и в праздник…
Кто-то тронул его за плечо. Зенкович обернулся. Это была Шура. Он поглядел на нее внимательно. Она выпила, щеки зарделись, и она словно помолодела. Фактически она и была не старой, лет на пятнадцать моложе его самого, просто этот брючный костюм Краматорской швейной фабрики придавал ей безвозрастность. Костюм, да еще сухой, скорбный рот…
— Вы нисколечко не пьете, я вижу. Ну, хоть для компании.
Зенкович, стараясь быть учтивым, поднял какао, сказал:
— Прозит!
— А я уже выпила!
— Вижу, — сказал Зенкович и, устыдившись, тут же добавил: — Вам идет.
— Идемте к нам в компанию.
Зенкович поклонился:
— Спасибо. Как только наемся…
Она ушла к огню. Староста вел там хоровод. Лицо его было пунцовым. Зенкович подумал, что от таких доз спиртного у старосты должно сильно повышаться давление. Когда-нибудь не выдержат его сердце или его будка и — лопнут. Впрочем, это будет, наверное, после того, как окончательно сдаст сердце Зенковича. Как знать? Об этом знает один Господь, и разве это не достаточный повод для того, чтобы верить в Него безусловно?
Староста споткнулся, тяжело упал, хоровод рассыпался. Зенкович видел, что бедняга подполковник отполз к кустам и там выблевал. «Обманул, подлец, — обиженно подумал Зенкович, которому это зрелище подпортило ужин. — Клялся, что только рыгает. Знал бы, не смотрел в его сторону…»
Зато Зенкович был вознагражден редким зрелищем человеческого мужества. Староста отер рот и вместе с питомцем Дгацпхаева пошел наливать по новой. «Гвозди бы делать из этих людей…» Зенкович видел, как Наденька с Маратом под руки провели к палатке пьяненького Огрызкова и уложили его на спальник. «Гвозди бы делать из этих блядей…» Инструктор помог Наденьке подняться с колен и повел ее в кусты. Она пошла сзади, цепляясь за его рубашку. Потом вдруг остановилась и сказала что-то, по-пьяному громко, неразборчиво. Может, сказала, что ей жаль Огрызкова. А скорей, упрекнула Марата в том, что он слишком крепко обнимал Люду во время игр и танцев. Так или иначе, это была сцена. Они должны были объясняться, потому что у них было не просто так — сбились с пути, переспали, — у них это было «серьезно». А серьезно — это не просто так. Серьезно — это когда очень хочется (по песенной терминологии, люди «обмирают», «замирают», в худшем случае даже «умирают» — тогда уж это наверняка л-л-любофь). Или когда хочется, но по каким-либо причинам (ревнивый муж, классовое неравенство, феодальные предрассудки) долго не получается. Когда серьезно, неприменимы низкие слова и понятия, изобретенные мещанами, филистерами, этими гробами повапленными. Когда серьезно, все можно и все дозволено. Конфликты классической драмы, конфликты любви и долга — смехотворны. Дозволено все, даже то, что не дозволено было усатым и белокурым бестиям. Потому что эта штука посильнее, чем Фауст у Гете, чем фаллос у Гейне, чем сам Создатель, ибо она побеждает смерть даже в ученических опытах нашего Алексея Максимыча… Итак, у Марата и Наденьки было серьезно, и теперь они объяснялись. А поскольку это было настоящее чувство, оно одержало верх над пьяною склокой, и они пошли в кусты.
Зенкович подумал, что он мог бы побаловать себя еще одним зрелищем в духе бергмановского «Молчания» или других своих излюбленных шедевров западного кинематографа. Однако на сегодня он был сыт зрелищами по горло. Он вытащил спальный мешок, разложил его в кустах, поодаль от палаток, лег и стал смотреть на звезды…
Чей-то всхлип донесся с горы. Может, это Наденька изнемогала от мужской силы инструктора, поддержанной крымским портвейном. Вероятно, все-таки надо было пойти за ними. Когда-нибудь пригодится. Лавры великого Бергмана не давали покоя нескромному Зенковичу…
Невдалеке хрустнула ветка, затрещали кусты. Кто-то плутал в темноте, рядом. «Только бы не нассали на голову», — подумал Зенкович. Пожалуй, это женщина. Судя по тому, как она сморкается. Лучше все же поберечься: береженый угоднее Богу и удобнее для людей… Зенкович слегка присвистнул. Шурин голос сказал из темноты пьяно:
— Так и думала, что вы здесь…
Зенкович внимательно прислушался к себе и нашел, что в нем нет отвращения. Для начала это неплохо. Он обнаружил, что он полон снисхождения. За то, что она пришла потихоньку от всех. За то, что у нее хороший вкус и она выбрала джентльмена. За то, что она все-таки избавила его от одиночества. От горькой возможности вслушиваться в двусмысленные шорохи ночи.
— Иди сюда, — сказал Зенкович и подвинулся.
Она забралась к нему в мешок, смущенно хихикая, бормоча:
— Вы не подумайте, что я какая-нибудь… У меня этого никогда… Для меня трудное дело, не то что некоторые…
— Да, да, все понимаю… — терпеливо и мягко сказал Зенкович. — Я о тебе потом плохо не подумаю. Тебе не стыдно будет смотреть мне в глаза. И я не буду думать, что ты можешь со всяким. Я ведь не всякий, верно? Что еще?..
— Все правильно… — бормотала Шура. — Вы такой умный.
Зенкович стянул с нее спортивную рубашку, аккуратно расстегнул лифчик и отметил, что у нее неплохая грудь и гладкая кожа.
Шура стала дышать еще чаще.
— Ты красивая, — деликатно сказал Зенкович. И подумал, что она, в сущности, и правда недурна собой, особенно в тесноте спального мешка, во мраке, на склоне горы. Если бы она была в пять и даже в десять раз красивее, это не много прибавило бы сейчас.
Конечно, она была проста и безыскусна, проще сказать, неласкова.
— Вы мне очень понравились, — сказала она со значением. Потом добавила: — Только, пожалуйста, не спешите.
Зенкович хихикнул. Фраза ему понравилась, но она отвлекла его от цели. Он утратил контроль за собой и действительно «заспешил».
— Поспешишь — людей насмешишь… — сказал он, отдышавшись.
— Ладно, ничего, — сказала она. — В другой раз…
— Не сердись, — сказал он, гладя ее ласково, и думал, что другого раза нынче уже не будет. А может, и не будет вообще. — Все еще будет у нас… — сказал он, — будет… будет…
Погружаясь в сладкую дрему, он услышал пение ночной птахи. Не будь даже вчерашнего недосыпа и нынешних прогулок, он все равно провалился бы в сон. «Только бы не стала будить, не стала теребить…» — была его последняя мысль. Она лежала, не шевелясь, может, была озадачена его неровным дыханием…
Среди ночи он проснулся, ощутив, что она положила руку ему на грудь, туда, где сердце.
— Неровно стучит, да? — сказал он. — Аритмия. Экстрасистола.
— Спи, милый, — сказала она. — Спи.
Зенкович проснулся от каких-то пронзительных воплей. Он подумал сперва, что они порождены его сердечной болью, прислушался.
— Все вместе! Три-четыре, — произнес где-то рядом бодрый голос Марата. По счету «три» нестройный хор хрипловатых и визгливых голосов завопил протяжно:
— В-и-ктор! В-и-ктор! Ви-и-и-ктор!
После всех надрывно и отчаянно крикнула одна женщина:
— Ви-и-итька! Кобель!
Шурочка шепнула торопливо Зенковичу:
— Москвич пропал. Инженер этот. Мне надо бежать… А то еще придут.
Зенкович сделал вид, что не совсем проснулся: он не хотел сейчас видеть Шуру и даже вспоминать не хотел о том, что у них было вчера. Шурочка оделась поспешно, выбралась из мешка и шмыгнула в кусты. Зенкович накрылся с головой, пытаясь уснуть, но уснуть не смог… Вчера эти люди нажрались водки вперемешку с дурным портвейном. Некоторые в группе не пили, зато пьющим, особенно инженеру и старосте, досталось так много дарового вина, что они упились, как свиньи. Ну а он, Зенкович, переспал с ненужной ему бабешкой. Он был хуже их всех, потому что он был бессовестный бабник. Они-то вступали в единоборство со своим собственным желудком, печенью и чем там еще. А он вовлекал в игры своего сладострастия еще и другого человека. Благо еще, если человек этот такой же мертвый, как он сам, а если это живой, чувствующий человек, который мог принять все это всерьез… Да он был здесь хуже всех. И при этом еще воображал, что он вправе судить их, этих бедных, заблудших поросят, рыгающих и блюющих под Божьим небом…
Староста икнул и скомандовал:
— Разобраться по двое. Все вниз, в долину!
Зенкович услышал Шурочкин голос из кустов. Шурочка хотела идти с ним в паре, справедливо полагая, что они теперь всюду будут ходить в паре… Выскочив из спального мешка, Зенкович сиганул в кусты.