Были еще и близкие параллельные траектории. Параллельные – по времени, близкие – потому что иногда пересекались.
С одной стороны, Николай Байтов, с другой Юлий Гуголев… С разных сторон, поскольку их стилистика, и художественная, и «житейская», поведенческая, были очень несхожи – и при этом близки мне.
Старый, с конца 1970-х, друг и соратник Байтов решал дилемму возможности прямой речи где-то с рубежа 1980-х, и происходило это независимо, без связи с концептуалистами: литературные круги и кружки сошлись в едином «поле», узнали друг о друге только к середине восьмидесятых годов.
Дилемма прямой речи… дело, конечно, не только в этом, но в границах «я» и «мы», в противостоянии тоталитарному опыту и, шире, – любому обобществлению.
Движение к независимости, к освобождению – очевидное, хрестоматийное условие художественного действия вообще, и для него периодически возникали разнообразные определения, от пафосного, на сегодняшний вкус, «протеизма» до лексически сниженной «колобковости». Байтов предложил свое определение: эстетика «не-Х»; подразумевается отказ от законченного, застывшего стиля, устойчивого эстетического тренда и даже любой безусловной социальной признанности.
Такого типа эстетика часто провоцирует на «жизнестроительные» мифы, автор психологически готов перейти границу между литературой и «жизнью», и в ряде известных случаев (Артюр Рембо, Станислав Красовицкий) даже отказаться от литературы. Байтов постоянно, в течение десятилетий своего литературного существования, находится на этой границе. Периодически он совершает жесты «точечного отказа», но продолжает оставаться именно в промежуточной зоне, не делая решающего шага ни «вперед», ни «назад». Именно в этой зоне сохраняется максимальная возможность для свободы, удерживается пространство маневра: шанс уклониться от идентификации и одновременно ни от чего не отказаться.
Мотивы движения к независимости и свободе эксплицированы в ряде байтовских текстов 1980-х годов: «Любил врагов и ненавидел ближних…», «В первом доме робко и долго жил я в детстве…». Затем оказались уже в «основе», «позвоночнике» текстов и книг. И это продолжилось в бук-арте и в литературных перформансах. Переходы в сознании, в пространстве и во времени естественны и неощутимы. Грани между различными видами литературного действия (или между литературным и нелитературным действием) становятся незаметными. Один из таких эффектов, на пересечении литературы с бук-артом, Байтов описал в статье «Эстетика “не-Х”»: «…Когда я выпустил книгу “Прошлое в умозрениях и документах”, моя знакомая поэтесса Наталья Осипова взялась ее рецензировать. Ей не составило большого труда догадаться, что в этой книге (изданной в типографии) имеет значение все – как в объекте book-art’а. <…> Она заметила, что буквы на обложке (компьютерный шрифт “Cooper”) чуть-чуть подправлены мной от руки <…> Я специально хотел, чтобы обложка оставляла впечатление этакой “домашней кустарности”, но полагал, что это будет общее, туманное чувство, неизвестно откуда происходящее, лучше, чтобы оно оставалось неосознанным <…> Она написала, что такой эффект как бы выводит заглавие из плоскости обложки в другое измерение». – Заглавие перестает быть неподвижным, очевидным в фиксированной системе координат, зависимым только от этой системы. Возможно, оно даже стремится стать, в идеале, субъектом взгляда, а не только объектом: живой, созидающей силой.
Есть одно свойство, которое, видимо, нас сблизило так крепко и надолго, при всех бросающихся в глаза отличиях. Оно вневременное. И, может быть, лучше всего транслируется в позднем, не из 1980-х, стихотворении Байтова:
В травостое скрежет стригущих стрекоз
подсекает мысли мерцание.
Тянется святое бесстыдство цветов,
выставив цветное бесстрастие, –
выставив бесчувственный аромат
в инородный мир вожделений,
как сокрытый в капсуле астронавт
в неантропоморфной вселенной…
Вот и ты безгрешен, поэт. Вот и ты,
тайный безучастный участник,
в роскоши звучаний остался святым
при своих безмолвных задачах.
То, что становится центром мироздания, все объемлет, пронизывает и создает ткань существования, – это определенное изначальное состояние человека, близкое к медитации, одновременно расслабленное и предельно сконцентрированное. Оно не является результатом какого-то внутреннего пути, но скорее сам путь является его результатом. Самопогруженность, самодостаточность. Как гудящее облако, комариный рой в летний полдень у черного очажка в лесу. У такой медитации-субстанции нет ни начала, ни конца. Или – концы спрятаны, заплетены внутри витающего облака, роя – словно бы в другом измерении. Это состояние дается исходно, до осознания, как дар (во всех смыслах). Оно основа: при всех движениях к ДВИЖЕНИЮ, к свободе – речь идет о динамической неподвижности этого состояния, его погруженности в собственную – круговую – динамику.
Стихи – знаки такого состояния: они на границе. Как сокрытый в капсуле астронавт из стихотворения, приведенного выше. Как запах цветов. Таким образом, они близки природе, но еще ближе к ней – само описанное состояние, знаками которого являются стихи. Оно соприродно природе.
В процессе литературного действия создается вторая, параллельная реальность – и она оказывается в результате ТОЙ ЖЕ, первой природой. Но не навязанной, не диктующей – а своей. Заново созданной тобой, соприродной и тебе, и тем, кто захочет повторить это действие в чтении.
Когда-то, лет двадцать пять назад, Гуголев рассказывал мне по телефону, как найти его квартиру. Это производило сильное впечатление. «Ну, ты как бы выходишь в метро из первого вагона, поднимаешься как бы по ступенькам, поворачиваешь направо, как бы выходишь, там как бы киоски…” Условность ориентиров, зыбкость окружающего, призрачность пути. Но квартира по этому описанию нашлась легко. Его стихи так же условно-разговорны, фантомно-описательны, погружены как бы в «первую реальность» – и так же оказываются кратчайшим путем к дому: фиксации нашего сознания в языке.
Доминантное переживание: полноты, полнокровности, даже избыточности всего радостного (удовлетворяющего) и мучительного в жизни. Предметность, иногда с трансгрессивной физиологичностью. Любовь и раздражение, жалость и отторжение, погруженность в «общечеловеческое» при отточенной проницательности… В маленькой поэме «Скорая помощь» – слияние «бытовухи», и метафизики, и неподдельной, острой, как резь в животе, человечности: «И бесконечной кровавой рекой / деток невинные слезки / в пионерлагере под Вереей / катятся с каждой березки».
В «балладе воспитания» «Папа учил меня разным вещам…» главный нерв – детство, и не в меньшей степени отношения с советской интеллигенцией, советской интеллигентностью в предельно интимной и травматичной форме – в лице собственного отца: «Часто мне снится мучительный сон: / папа в кальсонах, а я без кальсон, / борется папа со мной».
И к интриге возможности прямой речи: в стихах Гуголева обнаруживается естественный и обаятельный способ «снять вопросы». Прямую речь вряд ли можно поставить под сомнение, когда она исходит от человека «под градусом» или если он находится в оргиастическом переживании вкусной еды. Чем не ресурс для персонального говорения? Уж какой есть…
Тут, по-видимому, и ход в духе концептуализма – перенос в другой контекст; в фокусе внимания не непосредственность речи, а демонстрация ее функционирования. Но «градус вовлеченности», соучастия и сопереживания происходящему вокруг – очень высок. И что существенно: это касается не только и не лично себя, но – людей, вы будете смеяться. Любых встречных.
В Клубе авангардистов на «Автозаводской» в кулуарах впервые возник художник Дмитрий Врубель. Вскоре его открытая квартира-мастерская на «Полежаевской» стала популярным транзитом между культурными мероприятиями и любовными досугами. Врубелевская квартира, по случаю, располагалась через железнодорожный пустырь от нашей ТЭЦ – и помню романтическое утро после прозрачно-мутной ночи с распитием часа в четыре утра последнего, что осталось: флакона одеколона, вот бреду я вдоль большой дороги, то взлетая, то спотыкаясь, как с берез неслышим-невесом желтый лист, на свою смену в карауле стрелков андерграунда, медитируя о том, предположим, почему со многих берез слетает всего лишь один лист и не брат ли он последней туче рассеянной бури… нет, скорее, одинокой, как на севере диком, гармони…
Номенклатура-в-андерграунде
На Франкфуртской книжной ярмарке в 2003 году, где было чуть ли не самое массовое в истории явление русских писателей загранице в одном месте в одно время, писатель Виктор Ерофеев засветился или, лучше сказать, проявился в двух чем-то схожих эпизодах. Оба по сути комические, но один – с объективно драматическими обертонами, если не эпическими. Скорее тут все – из жанра «комедии масок»… Но и не без «перекидывания» из сказок про темные силы.