Москва – Калининград. В нем росла жажда побега. И в какой-то момент, сам не зная как, он оказался в вагоне электрички, идущей в
Можайск. И здесь опять сыграла роль роковая случайность: на нем были те же джинсы, в которых он весной приходил в ЦДЛ. И он обнаружил в заднем кармане, на жопе, зачем-то пояснил Петя в видах, должно быть, снижения патетики своего рассказа, адрес, что нацарапал на бумажке Муляев. Когда по радио объявили, что следующая станция
Верея, Петя обрадовался, потому что ему невмочь было и дальше в одиночку нести тяжкое бремя своей любви, которая поначалу так нежно изумляла его самого, но обернулась таким невыносимым страданием…
Муляев оказался способным картографом, и уже через десять минут Петя разыскал и сам лагерь, и самого размякшего на солнышке Муляева, сидевшего в шезлонге на веранде в белой рубахе навыпуск, в пионерском галстуке на смуглой тонкой шее, в венке из васильков, в окружении своих воспитанниц. Завидев Петю, Муляев поднялся, широко раскинул руки и полез целоваться, пионерки потеснились, со стыдливым любопытством разглядывая гостя. Радость Муляева была явственно фальшива, быть может, он заподозрил в Пете конкурента по части охмурения своих тринадцатилетних пионерок: все-таки рядом с тщедушным Муляевым Петя гляделся настоящим красавцем, плюгавость первого явно контрастировала с Петиной внешней мужественностью. Петя попал в лагерь перед ужином, и Муляев накормил его в столовой, за длинным столом для пионервожатых, макаронами по-флотски и компотом.
Причем Петя, как ни странно, съел две порции пресных макарон с аппетитом – видно, для трапезы ему нужна была компания. Петя никого вокруг не замечал, но после ужина Муляев, увлекши гостя в свою комнатку при здании его отряда, куда вел отдельный вход с веранды, и наливая обоим водки, понизив голос, спросил, заметил ли Петя Алю,
Альбину Иванову, ей уже пятнадцать, какая из нее пионерка, мы сделали ее помощницей вожатого, то есть моей помощницей, она же уже совсем взрослая и какая сладкая. Петя, конечно, никого не заметил.
А она тебя даже очень, сказал Муляев и подмигнул заговорщицки,
сосет, как заведенная, уж мне поверь.
Водка Муляева хорошо легла на многодневное употребление Петей дрянного крепленого вина, и он быстро опьянел. Тем не менее побывал на танцах, где Альбина – это имя рифмовалось в Петином сознании с самыми скверными воспоминаниями, – пригласила его на белый танец.
Дальше Петя ничего не помнил до того самого момента, как был спросонья ослеплен лучом переносного фонаря. И понял, что лежит в чьей-то постели, рядом – дама, которая, кажется, рыдает. К тому же у него были приспущены штаны, и патруль, обходивший лагерные пределы в заботе о нравственности пионеров на лагерной территории, засек Петю за попыткой изнасилования несовершеннолетней пионерки. Тут же был составлен акт, подписанный всеми свидетелями…
Петя не стал возвращаться на дачу, но поехал сразу в Москву. Ему уже намекнули, что если он не хочет сесть в тюрьму, то должен заплатить весьма внушительную сумму – приблизительно двухгодовой свой заработок. Забавно, что к делу уже была подключена мать потерпевшей.
То есть заранее оповещена. Петя запомнил, что, когда его на рассвете отпустили, его милашка красилась перед зеркалом, стирая следы слез.
Обалдевший Петя, продираясь сквозь строй обступивших его дружинников, краем глаза увидел в темноте ухмыляющуюся рожу Муляева.
Он-то, конечно, все и подстроил, не одному ж ему ходить под суд за малолеток. Он вспоминал: больше всего его поразило, что едва он переступил порог родительского дома, как раздался телефонный звонок.
Звонила пропавшая Ира, которая первым делом спросила: у тебя все в порядке? Тут Петя, которому хотелось плакать все последние дни, не выдержал и разрыдался.
Когда Ира приехала, он все ей рассказал. Все, что помнил. Жди меня
здесь, сказала она и, захватив пресловутую бумажку с адресом, которая так и осталась в Петином кармане, исчезла. Появилась она под вечер. И дала Пете, который, конечно, уже опохмелился и похорошел, какую-то бумажку, страничку из ученической тетрадки. На ней было начертано школьными безграмотными каракулями своего рода отречение от каких-либо притязаний Альбины Ивановой к Петру Камневу…
На пороге загса, куда Петя повел Ирину разводиться, она расплакалась. Не поверишь, я впервые видел ее слезы, сказал Петя.
– Как же ты мог расстаться с такой женщиной? Она же тебя любила! – воскликнул я.
– Очень стыдно было, – ответил Петя.
В то лето Ира в институт действительно поступила. Но художницей она так и не стала. Много позже в Петином архиве нашлись и ее письма.
Точнее, два письма. Петя, кажется, ненадолго уезжал в Грузию, потому что одно письмо было адресовано в Пицунду, другое в Тбилиси. И в каждом было написано ровно то же, что в другом: Люблю! Люблю.
Люблю. Очень жду. Приезжай скорее, Петенька! Целую мои любимые глаза, губы, руки… Твоя Ириша. Люблю.
Жить на этаже тоже надо уметь
И Петя, дважды изведав супружеских перин, в свои без малого тридцать оказался один в неуютной однокомнатной квартире, за которую первый взнос заплатил его отец – Лиза выросла и успела повзрослеть, в доме Камневых стало тесно. Оказался на краю Москвы, в спальном,
депрессивном, как стали говорить много позже, районе, какие всегда наводили на него тоску. К тому же без денег: из журнала он ушел, перебивался случайными статейками и внутренними рецензиями – эту работку ему подкидывали знакомые сердобольные редакторши. И, кажется, перевел как-то с подстрочника какой-то таджикский, что ли, роман, с которым ввиду крайней туманности текста вышел конфуз. Герой романа на протяжении всего действия ухаживал за некоей одинокой дамой. Роман был толстый, и Петя, видно, страшно утомившись, перевел, что в финале дама герою отдалась; вышел скандал, оказалось, весь смысл произведения и состоял в том, что все остались при своих, а героиня – высокоморальной, – цивилизационное непопадание.
Из мебели, помнится, были у Пети одноместная тахта, на которой он в родительском доме спал еще в юности, журнальный столик, на нем посреди комнаты под висевшей на витом шнуре лампой – пишущая машинка, буфет, служивший одновременно шкафом посудным и книжным; шкаф бельевой, карельской березы, с короной наверху, усадебный, говорил Петя, вывезенный им из убогой коммуналки, в которой несколько лет назад умерла древняя тетка Камнева-старшего по матери; рассохшийся комод, крашенный черной краской, купленный за тридцать рублей на квартирном аукционе по случаю отбытия одного подпольного поэта к жене в Канаду, найденный тем в свою очередь на барахолке на
Преображенке; на стене – какая-то шизофреническая красная с желтым авангардная мазня на холсте, которую Петя почитал гениальным маслом. На кухне, довольно вместительной, – электроплита, еще одна тахта, большой круглый обеденный стол, при раздвижении превращавшийся в овальный, и угловая тумба с вращающимися внутри полками для кастрюль, поверхность который одновременно служила столом кухонным. Был холодильник Саратов, приобретенный по случаю в комиссионном мебельном магазине в Медведкове, из тех, что наши граждане называют на дачу. Была к тому же просторная грязная лоджия, на которой копились пустые бутылки и стояла под дождем подаренная кем-то сломанная стиральная машина Вятка. Отсюда был серый вид на бесконечные ряды грязных панельных бетонных домов, лишь в одном прогале высовывался свежий лесок за кольцевой автомобильной дорогой. И тем не менее Петя был, кажется, доволен, поскольку, не говоря о домовладении в деревне Колобове, обрел, наконец, собственное жилье, в котором, как ему казалось, делать мог все, что заблагорассудится. Иначе говоря, Петя с некоторым запозданием окунулся в жизнь безответственную, одинокую и холостяцкую, почти студенческую, если говорить о скудости быта, от каковой к его тогдашним летам многие как раз уже устают.
Но Петя, кажется, был полон упований. Как он выражался, театрально кладя руку на сердце, так и пристало неоцененному таланту допивать кубок жизни. Петя объехал половину необъятной советской империи, был на Севере и в Средней Азии, наблюдал северное сияние и задыхался в песчаных бурях, плавал по морям и озерам, у него в женах побывали две очень красивые женщины, которые его любили, он издал тощую книжечку незрелых рассказов. Однако остался нищ, одинок, больше почти не писал. Впрочем, тогда бедность была не пороком, но считалась знаком отличия. Конечно, можно сказать, что итоги его жизни при приближении к возрасту Христа были не слишком утешительны.
Но, как ни странно, у него было полно знакомых, многие хотели с ним дружить, он бывал приглашаем в дома, куда мне, скажем, доступа не было, и, казалось, все от него чего-то ждут, каких-то ярких свершений, неизвестно почему. Может быть, потому, что он оставался красив, но скорее оттого, что в нем были какая-то нездешняя энергия, порыв и полет, свобода, наконец, он уверенно стремился в какое-то неведомое будущее, и, конечно, его обожали женщины. Я в это время часто бывал у него. Иногда оказывался приглашаем на людные вечеринки, но в компаниях он меня почти не замечал. Однако подчас мы оставались вдвоем, и в нем просыпалась обычная между нами доверительность. Разве что нас прерывал визит какой-нибудь из