— Итак, ты явился, потому что знаешь, что его нет?
Злости в её голосе не было. Тон снисходительный и любопытный. Так что я не ошибся.
— Ну да. Поэтому и явился.
— О’кей. По-моему, так и должно иногда случаться.
— Я надеялся, что именно так ты и считаешь.
Она принесла две чашки кофе.
— Хорошо, вот, держи — сказала она и снова засмеялась. — Хорошенький у тебя вечерок получился!
— Это у Билла получился хорошенький вечерок. — парировал я. — В любом случае, я рад, что зашёл.
— Мне даже в чём-то нравится, я имею в виду дождь. Он изолирует нас. С ним чувствуешь, что остальной мир может идти к черту.
Я рассмеялся.
— Он, возможно, радиоактивный. Вот в чём закавыка с внешним миром. Он вторгается к тебе.
— Я рада, что ты пришел, Джо. Мне было здорово не по себе. Господи, какой кошмар здесь надолго зависнуть!
— Что случилось с сыном Билла?
— Он до сих пор на испытательном сроке. Не знаю, чем он все это время занимался.
Мы немножко посидели молча. А потом она принялась рассказывать, как лишилась ноги в автокатастрофе, как ей потом её ампутировали выше колена. Добавила, что до этого случая волосы у неё были блондинистые, добавила небрежно, мимоходом.
Мы проговорили несколько часов. Двусмысленное присутствие дождя и ночи, казалось, сближало нас внутри маленькой деревянной рубки. Я, должно быть, не переставая распространялся о себе, о том, что, по большому счёту, меня не тянет чего-либо делать, о том как я, если это можно так назвать, до сих пор пишу и раньше был склонен считать себя писателем, теперь, правда, перестал; как я полагал единственным стоящим для себя занятием оставаться в сознании, а как раз для этого мне нужна моя писанина, мне и моим друзьям. Я говорил ей, что литература перво-наперво обязана раз и навсегда завершить свое умирание, я не к тому, что хватит строчить тексты, а к тому, что человеку надо бы избавиться от директив всех ушедших форм в собственной душе, отказаться признать, что он пишет, исходя из литературных норм, оценивать её исключительно в терминах своего существования. Значение имеет лишь дух.
Я рассказывал ей, что война помогла мне определиться с некоторыми вещами, о воздушных тревогах на восточном побережье Англии, о том, как меня вместе с остальными новобранцами заставляли носиться от бараков к бомбоубежищу, как мы бежали по длинным каменным коридорам учебного корабля, потом по грубой тёмной почве вдоль скалы к кирпичным ходам, а затем по бетонным ступеням стремительно спускались в узкие подземные галереи к ближайшей деревянной скамье. Там садишься, локти к коленям, в сложенных чашкой ладонях горит неположенная по уставу сигарета, и так несколько часов ждёшь сигнала «всё спокойно». За всю войну ни одна бомба не упала ближе, чем в нескольких милях от нас. Кто б сомневался. Бомбардировщиков больше интересовали гражданские объекты. Но ночь за ночью, измотанные недосыпанием, мы послушно мчались в эти кротовые норы и в шесть утра, через час после сигнала «всё тихо» строились по отделениям на парадной площадке. Нам, одетым, построенным, повернувшимся кругом, командовали «внимание», нас гнали маршем, мы бегом бегали по длинным линиям. А бывало нас заставляли маршировать медленно, как на похоронах. В семь нам уже до смерти хотелось построиться и топать на завтрак. Мы строем шагали в столовую, каждая группа шла за свой стол, строй распадался в одну линию, мы съедали положенную порцию каши. Потом опять строиться.
Я говорил ей, что первые шесть недель подготовки доконали меня, и потом остальные три с половиной года я провел в сортирах различных учебных кораблей, вооруженный шваброй с длинной ручкой, так чтоб производить впечатление, что я мою полы, на случай, если вдруг придёт кто-то из начальства. Самый мой удачный фокус — кому ж придёт в голову, что можно притворяться сортирным уборщиком. Большую часть книг я прочитал именно там. Платон, Шекспир, Маркс. И онанизм до полного изнеможения. Врага я ни разу не видел, только после войны довелось. Дело было в Норвегии, где от короля Хаакона[24] удостоился красно-бело-синей ксивы, выражающей мне благодарность за освобождение его страны.
Она сказала, у неё точно такое же чувство, как будто нет желания ни с чем себя связывать вообще. Её ни к чему не тянуло, разве только время от времени путешествовать. Просто быть, ребёнка можно завести, но просто чтоб он был, рос у неё на глазах.
— Билл считает, что у нас финансов маловато. Он считает меня безответственной. Но мы можем вполне добывать финансы и не устраивать из-за этого такой геморрой, какой он склонен устраивать. Мотель хочет прикупить. Я уже делала аборт. Второй раз не хочу.
Атмосфера становилась заговорщической. Она продолжала рассказывать, её голос стал тише, и я ощущал ее близость. Она перестала обсуждать Билла, завела речь о настоящем моменте, обо всех настоящих моментах, по большому счёту, о нас. Бросила жаловаться.
Мы проговорили где-то с час. Я поймал себя на том, что беру её за руку, и когда мы свыклись с этих чувством, исподволь возникло безбрежное ощущение возможного прикосновения, она погасила масляную лампу. Ложась на постель, я услышал, как она глубоко дышит. У неё был сладкий и тёплый запах. Вторая лампа продолжала гореть, правда, неярко, и она почти не давала света, из-за сажи на колпаке. Я скользнул рукой ей под ягодицы, она пристроила культю у меня между ног и прижалась ко мне животом.
Потом мы лежали, обнявшись, под колючим одеялом, вокруг живота и по бокам у нее выступила легкая пена пота. Мы вдыхали и выдыхали в унисон, и плоть исчезла, оставив на коже легкое покалывание. Всё ещё шёл дождь. Мы слышали, как он падает на воду, на нагруженный гравий, на палубную древесину. Он капал вместе с нашими вдохами. Некая реальность, в которую мы вслушивались, лёжа с открытыми глазами, и занятые каждый своими мыслями, всматриваясь друг в друга в темноте.
8
В пять лет я, вместе со старшим братом, ходил в школу по серым улицам неуклюже раскинувшегося города. Всю жизнь я обречен тащить на горбу свой небольшой груз, тогда им был дешёвый кожаный ранец с наплечными лямками, предназначенный для переноса знаний. Окоченевшими розовыми большими пальцами я поддерживал лямки школьного ранца, снимая режущую тяжесть с пластин в воротничке, подставлял их под вес книг и неистового снега с дождем. Боль в носу в процессе поисков самоопределения.
Тетя Гетти умерла. Она была первой женщиной, которую я увидел обнажённой. Она спала у себя на кухне на встроенной кровати. Как-то днём я вошёл и застал её стоящую посреди помещения в голом виде. Я застал её врасплох в позе, которую ей придётся впоследствии самой себе объяснять.
Мне было шестнадцать, и я был её любимым племянником. В то время ей было под полтинник, волосы поседели, почти побелели. Но лобок не поседел. Он сохранил каштановый цвет.
Она рассердилась из-за того, что я вломился без предупреждения. Она была немного нетрезвая. Но затем успокоилась, накинула халат и заварила чаю. Мы уселись перед огнем. Своим резким прокуренным голосом она объявила, что очень скоро я буду заставлять женщин плясать «почти без ничего».
Когда я был младше, я боялся её целовать. У неё на коже были расширенные поры, она была старая, и от неё несло портвейном и несвежим бельём. Но в тот день моё отношение изменилось.
Пустой дом, голая она, и мне почти семнадцать и до смерти любопытно.
— Где Гектор? — спросил я.
— На минутку отошёл. Скоро подтянется.
Мы молча сидели, и каждый воспринимал другого в новом и волнующем качестве.
В тот день я заночевал у тётушки и спал со своим двоюродным братом Гектором. В постели, перед тем как заснуть, я ожидал возможного порыва смутного желания. Гектор беспробудно дрых, а я слышал, как тётя рассекает по кухне. Но в последнюю минуту, стоя в тёмном холле у кухонной двери, прислушиваясь и тихо сопя, я потерял смелость. Склонен думать, что с самого начала сознавал, что нечего мне набираться храбрости, что наслаждение, которое я искал, заключалось в опасности стояния голышом в тёмном коридоре. Короче, я так и не зашёл и Гектору потом ничего не стал говорить, он был на год меня младше. Дело касалось его матери, и я подумал, что он вполне может рассердиться.