Артур сидел в гостиной перед телевизором, пил водку, мотал головой и скрипел зубами.
— Нет, ты послушай, какой козел, — говорил он сам с собой, тоскуя. — Позор, позор, стыд и позор… Гостей разогнал, маму я его имел… Такой праздник испортил… Еще шашлыка не ели, вай-вай… еще долму не кушали… Козел, козел, все русские козлы… Мать! — заорал он. — Неси закуску, неси долму. Женщины, стол накрывай, Новый год встречать будем!.. Семьей встретим, отца помянем…
Козел тем временем лежал на постели с компрессом в виде холодного сырого полотенца на лбу. У него была тихая истерика: он давился слезами, поскуливал, зубы стучали, его бил озноб.
— А если бы я попал в человека, мамочка… меня бы посадили. Да, Хель, посадили бы?
— Еще посадят, — утешала его Птицына, меняя компресс, — еще допрыгаешься, если пить будешь…
— А ты носила бы мне передачи, а, Хель?.. — И он вдруг приподнялся на локтях, глядя безумно в глубину комнаты. — А ведь в камере меня зарежут, я знаю… На нарах зарежут, во сне, заточкой. Нас никто не любит, в тюрьме так вовсе ненавидят!.. А ведь мы, менты… ведь мы… как лучше… — И он заплакал в три ручья от невыносимой жалости к себе и к родному ведомству. — И вот я лежу, покойничек, в гробу, и только усики, усики светлые такие…
И когда все окончательно стихло в Коттедже, и погасли все окна в поселке, и только качался в конце улицы, как будто тоже подвыпил на праздник, одинокий тусклый фонарь, на свое крыльцо вышел вдрызг пьяный армянин Артур с мелкокалиберной винтовкой.
— Эй, свиньи! — крикнул он в морозную ночь. — Сейчас всех перестреляю! — Послышались щелчки выстрелов, причем палил он в темноту наобум. — Выходите, вы, русские свиньи, что попрятались, я вашу маму имел! Вас здесь не будет, мы здесь будем!
Но подоспевшие кузен Карен, сестра Анжела, жена Нина тихо и ласково оплели его руками и, как приболевшего султана, острожно отвели в опочивальню, где он тут же и захрапел, причем женщины не смогли даже толком его раздеть…
И занималась по всей бывшей советской многонациональной земле первая заря нового счастливого года. Мерцали пятиконечные рубиновые звезды на башнях Кремля, и мерцала в свете разноцветных новогодних лампочек пятиконечная, с обглоданным основанием, алая тусклая звезда на верхней ветке еловой лапы в гостиной Гобоиста.
1
Однажды в конце января Гобоисту опять приснилось, что он живет под одной крышей с матерью. Ему снилось, будто он лежит на очень маленькой и узкой кровати и ему очень дует. Он видит себя со стороны и понимает во сне, что ему снится детство. Мать тихо подходит к нему, склоняется и шепчет:
— Вставай, Костик, уже поздно, ты опоздаешь в школу…
И он понимает, что мать говорит о музыкальной школе, и, действительно, вспоминает с волнением, что да, он опаздывает, опаздывает, надо быстро, бегом, мигом… И он просыпается один в своем кабинете в Коттедже. Тускло светит сквозь брусничного цвета занавеси бессолнечное зимнее утро, дует из щелей, пахнет вчерашним табаком. Он спускается вниз в пижаме, пьет сок, закуривает сигарету из пачки, что валяется на тумбочке в гостиной. И думает, что сон этот приснился ему потому, что он просто-напросто очень соскучился по труду.
И эта мысль освежает, будто толкает его. Боже, сколько бездарных дней он провел в последние месяцы… А ведь скоро февраль, а там и весна, и Баальбек, и никак нельзя осрамиться — от этого фестиваля так много зависит, и прежде всего — будущие контракты, гастроли… Он и чувствует себя в последнее время таким разбитым, потому что не работает… Баальбек, древняя столица финикийцев, мекка флейтистов всего мира. Финикийцы приносили в жертву Ваалу младенцев — всегда детей аристократов, то есть в отличие, скажем, от России, у финикийской элиты были честь и ответственность, своего рода осознание обязанности служения народу: впрочем, аристократические дети все ж таки вкуснее… Жертвоприношение происходило при музыкальном сопровождении, играла древняя деревянная флейта с точно такой тростью, как у его гобоя, ей помогали лира и бой тамбуринов…
Так бывает у людей не совсем уравновешенных: ничего радостного не случилось, никакой победной вести он не получил, и до весны не близко, теперь еще и январь не кончился, — но отчего-то именно этим утром он испытывал подъем сил… Он стоял под душем. И глупо твердил: труды и дни, поэзия и правда, былое и думы, — и все в одном домике в Звенигороде с четырьмя сотками, надо же…
Он успокоился в последнее время. Анна приезжала раз в неделю, что-то готовила, гладила рубашки, играла с ним в дурака. И уезжала, не оставаясь ночевать. Елена все болела, и Гобоист часто звонил ее дочери, хоть и не часто заставал. Та говорила дежурное маме лучше, да, наверное скоро, врач не может сказать точно… Телефон молчал целыми днями, как закопанный в землю, но это вовсе не смущало Гобоиста: он ведь дал этот номер лишь своему администратору, а сам никому не звонил. Он ждал только подтверждения от импресарио о сроках отъезда — по его расчетам все должно было прийтись на середину апреля, и он уже предвкушал, что отметит свой день рождения в Баальбеке. А месяц до отъезда будет плотно репетировать со своими музыкантами, которых отпустил после испанских гастролей в вольное плаванье…
Он попробовал партию гобоя из Вагнера, сначала в одиночку, потом с оркестром, у которого был отключен гобой — минус один. Конечно, он растерял форму. Так что теперь остается только работать и работать…
После полудня началась метель, причем бурная, с сильным ветром, снег с крыш соседских хибар поднимался и вихрился в воздухе; даже в щель под дверь балкона намело манного снежка. Гобоист испытывал какое-то странное летающее чувство — истому одиночества, жар от электрокамина, еще теплый, с залитой в него рюмкой коньяка, крепкий чай в толстостенной тяжелой кружке, — только февральский ветер налетает на дом и на окна и трясет, побрякивая, водосточные желоба. В какие-то мгновения Гобоист ловил себя на том, что впал будто в забытье, созерцая одну точку на обоях, но ничего не видя, будто чувствуя только, как подрагивают его зрачки, и сладкое чувство было в этих провалах внимания, и ему вдруг казалось, что он снова то тут, то там видит бабочку, но очнувшись — ничего не обнаруживал… И хотелось, чтобы эта вот жизнь в полусознании, с гобоем в руке, с метелью на дворе и домашним теплом — длилась и длилась, без мыслей и желаний, одиноко и бестревожно…
И он прошептал почти беззвучно: хотел бы жизнь просвистать скворцом, он с юности обожал Мандельштама…
Администратор позвонил около трех дня. Он был вполпьяна как обычно.
— Нехорошие новости, Костя. Они отозвали приглашение.
— Что там случилось? — вяло спросил Гобоист и поставил на стол кружку с чаем.
— Рамон сказал, что программа перегружена. И что у русских всегда какие-то сумасшедшие требования. И что он не может каждый раз платить за дорогу. Тем более для Мусоргского ты приплел еще и пианиста… А ты знаешь, сколько стоит билет до Бейрута. Он дорого стоит, Костя, у нас таких денег нет.
— Нет, — согласился Гобоист.
— Не любят они нас, Костя, вот что. Боятся. Мы же лучше играем. И не только нашего Чайковского. Мы же…
— Позвони ребятам, — перебил его Гобоист и дал отбой.
2
И все покатилось под горку, как на санках, — одно к одному.
Фирма, которая записывала их последний диск, отказалась от допечаток — диск плохо расходится, как они утверждали, хотя Костя знал, что в магазинах его не сыскать… Воры, мошенники, говорят так, чтобы не платить, а сами допечатают втихую, и за руку их не поймать… Фирма отказалась заключить и новый контракт, а значит — и платить аванс, пока они не предъявят как минимум половину совсем нового материала. Но такого материала у квинтета сейчас не было. Костя заказал партитуру в Америке — микс из Вивальди, Генделя, Гайдна и Моцарта в джазовой обработке, оставалось подложить только синтезатор под эту полную партитуру для гобоя, флейты, кларнета, фагота и валторны, — этого и в Европе было не достать. Но партитура где-то застряла, так пока и не пришла, к тому же счет будет под две тысячи баксов, какие уж там билеты в Ливан… Но если он это сделает, если все сложится — они будут первыми в России…
Деньги кончались.
Ребята подрабатывали кто где, и нужно было их срочно собирать и работать. Валторна закатила истерику: парень устроился играть в какой-то грузинский ресторан, где его наняли, чтоб он распугал завсегдатаев-бандитов и их марух Генделем. Он очень пристойно зарабатывал, поскольку часть бандитов действительно ретировалась, не стерпев оскорблявших, видно, их слух звуков, но часть припозднилась, а один даже заказывал по три раза за вечер Альбинони, причем платил сразу сто баксов. Валторне нравилось. Тем более что парень завел роман с администраторшей, о чем, конечно, Косте и рассказал. Причем нагло потребовал повысить его ставку вдвое. Это было по-свински, если учесть, что Костя некогда выковырнул его из самого темного угла филармонии и даже принимал участие в приобретении смокинга для первых в его жизни заграничных гастролей. И теперь нужно было искать другую валторну…