Игра с ним называется: МИТРОФАНОВО СЧАСТЬЕ.
Их нашли в медвежьем углу, где ангелы на дорогах встречаются чаще, чем зайцы, но реже, чем черти. Их мочили дожди и слёзы, они повествуют о подгулявших затворниках, немых златоустах и проклятых святых.
Их составила Анна Горелич, которая не думала о читателях, как, целиком отдавшись танцу, не думает о будущих кавалерах гимназистка на балу. Она застала ещё царя Гороха, а церковнославянский — разговорным, и, хотя в её рукописи нет «ижиц» и «ятей», она пестрит оборотами, вышедшими из употребления задолго до своего появления.
ЕВСТАФИЙ
Говорили, что он родился на Параскеву Пятницу, седым, как лунь, и был старше своей матери. Многие считали его сатаной, насолившим миру столько, чтобы спокойно созерцать, как он катится под откос. Ходили слухи, что на каждого младенца, появлявшегося окрест, он надевал очки, которые меняли цвета: розовый, как заря, — на чёрный, как кофе. Поначалу мир казался в них прекрасным, но постепенно обретал черты безобразного, вероломного старика, который глядел из зеркала линз. Присмотревшись, в нём с ужасом узнавали себя. Евстафий как-то проговорился, что очки — защитные. Какой-то юноша сорвал их и увидел мир, каким есть. Он тут же ослеп, а к вечеру наложил на себя руки. Говорили, будто перед смертью он поведал, каков истинный цвет мира, спорили, серый ли он, как скука, или зелёный, как тоска, но позже сошлись, что мир меняет окраску, как хамелеон.
«Домыслы слепых!» — щурился Евстафий, чтобы скрыть игравших в глазах чёртиков.
Раз заезжий врач рассказал ему про психоанализ.
Это тебе не по ручке гадать, — причмокивал он жирными, будто в селёдке, губами. — Наши методы любого на чистую воду выведут.
Брось, — устало отмахнулся Евстафий, — давай лучше поговорим про чёрное лицо.
Какое ещё чёрное лицо? — растерялся гость.
Которое снится тебе каждую ночь со вторника на среду и в котором ты узнаёшь смерть.
Когда его звали отцом Евстафием, он обижался: «Не я сотворил таких уродцев, я только принял».
Однако к нему ходили исповедоваться.
Надо мной смеются боги, — жаловался школьный учитель, — что ни задумаю, не сбывается!
Да богам наплевать на тебя, — зевнул Евстафий. — А ты только думаешь, что думаешь.
Если с ним спорили, Евстафий вынимал из-за пазухи философский камень, которым бил, приговаривая: «Вот тебе главный аргумент!»
Раз к нему явился юноша, который жаловался, что его преследует чувство давно виденного. «Ещё бы, — оскалился Евстафий, крутя сальный ус, — ты живёшь уже в пятый раз, и в третий я сообщаю тебе об этом!»
Время как песок, — учил он, раскуривая длинную, словно труба архангела, трубку, через которую в него входил бес. — Если прошлое дыряво, время просачивается, не прибавляясь.
Евстафий умел кусать локти, чесать пятки, не нагибаясь, и зашивать прошлое так, чтобы в него не проваливалось будущее.
Дни как вода в сите, — возражал ему Никанор, — латай, не латай — всё равно не удержишь.
НИКАНОР
Молва приписывала ему дружбу с упырями и сватовство к ведьмам, да и самого его принимали за лешего. Выпав из прошлого, как из гнезда, он жил отшельником, но был в курсе всех новостей, читая происходящее, как утреннюю газету. «Наши ночи давят нас неподвижностью пирамид, а дни, как тараканы, разбегаются с восходом солнца», — полемизировал он с Евстафием. Никанор постоянно менялся, так что фотографии не могли схватить его возраста: вчера он выходил стариком, сегодня — младенцем, точно кто-то перепутал очерёдность его дней и теперь вынимал их наугад из колоды. Дни зачастую повторялись, и оттого его не покидало чувство давно виденного. Однако Никанор не мог продеть время в три знаменательных дня, его нить, как верблюд, не пролезала в их угольное ушко.
Это были дни его смерти, рождения и день, когда он встретил Анну Горелич.
В первую грозу Никанор собирал разрыв-траву, из которой варил эликсир молодости и зелье для постарения. И то, и другое находило спрос: мужчины мечтают помолодеть, юноши — возмужать.
Как и все, он справлял нужду, отвернувшись к дереву, но мыл руки прежде, считая это дело святым, как обед. Избегая косых взглядов, Никанор поселился на границе мещерских болот, где рождаются святым, живут нищим, а умирают колдуном. «Какая глушь!» — дивились забредшие на огонёк. Он не спорил, а разливал своё одиночество по бутылкам и распивал с непрошеными гостями — те возвращались одинокими в свои города.
АННА ГОРЕЛИЧ
Сегодня я открыла кормилице, что по утрам нравлюсь себе больше, чем к вечеру.
Это зеркало устаёт от тебя за день, вот и кривится! — фыркнула она.
Отчего люди так злы? Неужели прав Евстафий, и мы добреем благодаря склерозу, а наши лбы высятся за счёт выпавших волос?
Я совсем из ума выжила, — расплакалась кормилица, прочитав мои мысли, — только не говорю об этом.
Зато думаешь, — отрезала я, — да ещё как громко.
ПРОПОВЕДЬ ЕВСТАФИЯ
Если я имею усадьбу с тысячей душ, а воображения не имею — грош цена моему имению. Что толку в резвом скакуне, если всадник не в силах вообразить свист ветра? Какая польза от борзых, если невозможно представить травлю зайца? И если даже я лечу в космос, а фантазия моя спит, то нет мне в том никакого удовольствия.
Фантазия не ропщет, не возносится, не тяготит… Онане скрипит зубами, не выпирает горбом, не виснет камнем за пазухой. Воображение долготерпит, а если и мудрствует, то лукаво. Без него мир видится как бы сквозь тусклое стекло: вместо света — полсвета, вместо двух сторон — одна. Воображение хлеба не просит, и если предложат тебе: вот всё золото мира, а вот — воображение, — выбирай воображение.
НИКАНОР
Исполняя обязанности лесничего, Никанор часто обходил окрестные болота. Отдыхая на пеньке, снимал сапоги, а когда снова заправлял в них портянки, приговаривал: «Народ как помойка, что ни выброси — проглотит. Но у него два лица — одно рукоплещет, другое освистывает.»
Никанор много читал, не сомневаясь, что стоит ему захотеть — и он напишет шедевр.
Какой вульгарный язык! — листал он модные журналы. — Подлинный русский сегодня мертвее латыни.
Современники всегда пишут на жаргоне, — возражал Евстафий. — Это классика мертва.
Долгими зимними вечерами, когда время на мещерский болотах, как в раю, останавливалось, Никанор включал телевизор. Но только затем, чтобы плюнуть в экран. А когда удивлялись, рассказывал
СЛУЧАЙ С ПРАВОЗАЩИТНИКОМ
«Мой предшественник по лесному хозяйству был добрейшей души человек. К тому же скромник — про таких говорят: «Этот будет стесняться даже на собственных похоронах!» К старости он стал буддистом, иему взбрело в голову выступить в защиту насекомых.
Его матрас стал рассадником клопов, которым он, ворочаясь ночами, исправно служил донором, а за печкой он устроил блошиный питомник, так что в его избе танцевали от неё подальше. Со временем его друзьями стали гусеницы, тля и вши, а сырыми вечерами он подставлял голую шею комарам, предлагая: «Нате, ешьте!» Вскоре по округе поползли слухи, что тараканы из щелей залезли к нему в голову, но у правозащитника появились подражатели, обретшие смысл в спасении наших булавочных собратьев. Они пышно хоронили раздавленных козявок, боролись против привычки щёлкать мух и воротили носы от женщин, визжащих при виде пауков. Движение ширилось, а вместе с ним росла и слава его основателя. Дело дошло до того, что его пригласили на телевидение с речью об энтомологическом геноциде. Он отказался. Понадеявшись на свою известность, он думал обойтись без прессы. «Вы сами, как подкованные блохи, — съязвил он телевизионщикам, — у вас на каждый язык приготовлен ярлык!» В отместку те заявились к нему, принеся на подошвах сотню затоптанных букашек. Старика тут же хватил удар. А когда он пошёл на поправку, его, как муху, прихлопнула услышанная в больнице
ПРИТЧА О ПЕВЦАХ
В лесной глуши жили два певца Когда они выводили трели, то птицы с позором смолкали, а весенние ручьи переставали журчать. Опережая эхо, их бас поочерёдно оглашал лесные окраины, и боги толкались тогда на галёрке, чтобы их услышать. И вот однажды в лесу заблудился столичный репортёр, ищущий сенсации, точно свинья жёлуди. Тропинка привела к хижине
одного из певцов, и он, недолго думая, толкнул дверь.
Фамилия хозяина оказалась Шаляпин.
Имени другого певца так никто и не узнал…»
Никанор трагически кривился.
«… как и фамилию моего предшественника Однако он остался до конца верным своему делу и перед смертью завещал соорудить себе могилу из муравейникавоз- ле пасеки, чтобы над ним кружились мохнатые шмели».