Перетерпела и это, переболела: теперь все в прошлом. Щелкают годы копейками на счетчике, как на большой, с превышением, скорости. Гоняет Аня Никодимова по столичным улицам лихо, с ветерком, город для нее – свои пять пальцев, и по ловкости не уступит теперь любому асу.
Под праздник, как получит деньги, заедет за родителями, заберет с собой бабу Маню, деда Никодимова, потом Леху с Клавдеей – и в центр, в Елисеевский магазин. "Говорите, кому чего?" – "Купи, доченька, баранок". Это баба Маня. Дочкины деньги жалеет. "Да что ты, мать... Каких баранок? Я тебе ананас куплю". Дед Никодимов молчит, у колбасного прилавка облизывается. Ему – ветчинки. Побольше да пожирнее. Леха сразу к винному отделу. Ему – бутылку. А то и две. "Экстра" – знай наших! Клавдее – масла шоколадного. Любит Клавдея сладкое масло, на свои не покупает – жадничает.
Аня Никодимова ходит по магазину королевой, деньги из кошелька вытряхивает. "Ну, чего еще? Налетай, пока добрая!" Накупят полную кошелку, сядут по-царски в машину – и к ней домой. А она за рулем сидит гордо, собой любуется. "Вот она я, какая!" Подкатит лихо к воротам, счетчик выключит, сама с собой расплатится, на чай даст щедро, и в дом – пировать. Все едят, пьют, хозяйку хвалят, а она ходит вокруг стола, закуски подбавляет, на Егора влюбленно взглядывает. "Егорушка, тебе чего положить?" – "Мне, Аннушка, ничего не надо..." Она к нему и прижмется, огладит ласково. "Тьфу! – скажет Клавдея. – Погоди хоть, пока уйдем". А она хохочет. Она счастливая – не поверишь.
Дед Никодимов ветчинку уплетает, баба Маня ананас сосет, Леха – водку, Клавдея – масло шоколадное, а она их не видит. Она Егора обхаживает. Свернет быстро весь пир, остатки с собой раздаст, из дома выпроводит, занавески задернет – и к Егору. Некогда ей церемониться. Некогда приличия разводить. Ей торопиться надо, ловить минутки, пока Егор с нею, пока не ушел в неизведанные края со своими мыслями.
Она приспособилась к городу быстро, прижилась прочно, будто здесь и родилась, а Егор никак не мог привыкнуть, да и не привык до сих пор. Работает Егор в переплетной вместе с дедом-молчуном, в четыре руки ремонтируют книги. Тихо в переплетной, Чисто. Никто не трогает, не шумит, думать не мешает. Отработал – и домой, за глухой забор, под навес, на низкую скамейку. Только забор отгораживает Егора от города, один этот забор. Не будь его, шагнул бы город малый шажок, раздавил походя дом, залил участок асфальтом.
Когда ломали их деревню, дом Егора в овражке не тронули. Оказался его дом вне основного строительства. Понастроили кругом глазастые многоэтажные башни, укатали землю катками, а деревенская изба с сараюшками да с яблонями так и осталась в стороне. Кругом проспекты, нарядные витрины, неоны реклам, а у них за забором все по старому, и туалет во дворе. Обещали и их снести, грозились на этом месте разбить сквер, а потом про них позабыли, провели в дом газ, и сразу стало ясно: теперь сто лет не снесут.
Стоят вокруг дома-великаны, жильцы со своих балконов, как с театральных лож, оглядывают их участок, словно смотрят спектакль из деревенской жизни. Как они дрова пилят, яблони окапывают, в туалет бегают через двор. Надо бы подлатать крышу, подбить половицы, перебрать печку, да руки не поднимаются: а ну, как снесут скоро? И мебель новую не заводят, посуду, вещи: живут и не живут.
А Егор даже рад этому. Егор и не хочет в городской дом. Там шум, колготня, народу невпроворот: спокойно не подумаешь. Завел себе петуха-горлопана, и он поет на рассвете, будит изумленных горожан. Завел сучку беспородную, – морда умильная, хвост колечком, вожделение бродячих псов. Сучка ночует на застекленной веранда, и все ночи ломятся к ней нетерпеливые ухажеры, стоя на задних лапах, заглядывают через стекло. Под утро все крыльцо истоптано следами, и на стекле – отпечатками пальцев – следы от влажных беспокойных носов.
Аня поначалу ревновала, даже плакала от обиды, что не дал Бог ребенка, не к кому теперь прилепиться Егору, не на кого излить отцовские чувства, только на петуха-дурака да на дуру собаку. А теперь и она привыкла, и терпит их, кормит, не казнится своей обделенностью.
Когда копали вокруг под фундаменты, отрыли по ту сторону забора глубокую яму, и объявился в ней живой, шустрый родник. Егор подождал немножко, посомневался, а потом взял да и передвинул забор. С превеликим трудом вычистил яму, отрыл ключ полностью, и набралось воды доверху. Приличный прудик: три на пять. Пустил туда мальков, подсадил водоросли, а через год – отличные караси, хоть лови удочкой. Сделал на берегу низенькую скамейку, сидел по вечерам, уткнувшись в колени, думал о своем.
Поглядели с балконов окрестные жители, позавидовали, написали куда следует. Пришли к Егору представители исполнительной власти, обмерили участок, вскрыли обман, велели переставить забор на прежнее место. И стал пруд общим, то есть ничьим. Засорили, забросали мусором, и зацвел пруд, загнили водоросли, подохла рыба. Егор походил, подумал, да и опять передвинул забор. Месяц чистил, выволакивал железки, тряпье, бумагу, ведрами вычерпывал тину: отрыл ключ, набралось чистой воды доверху. Напустил новых мальков, подсадил водоросли, построил над скамейкой навес на столбиках, чтоб не видно было из домов, как он сидит у пруда.
А они опять углядели, обиделись, написали куда надо. Пришли те же представители той же власти, пригрозили большим штрафом, велели вернуть на место. Стоит теперь скамейка под навесом перед самым забором, сидит на ней Егор, уткнувшись пристальным взглядом в доски, а ключ в пруду глохнет, забивается липкой тиной, и дома вокруг смотрят неотрывно настежь распахнутыми окнами, неусыпно наблюдают за ним.
Нет такого места на участке, которое не просматривалось, не было бы под перекрестными взглядами. Выйди во двор, оглянись по сторонам: всегда кто-то стоит на балконе или смотрит из окна. Будто следят за Егором. Будто ждут от него новых покушений на общественную собственность. И потому – всегда на страже. Всегда начеку.
10
Егор задрожал мелко-мелко, на виске заколотилась малая жилка.
– Вот ведь... – сказал печально, с тихим укором. – Глохнет, Аннушка...
Сцепил пальцы на коленях – побелели суставы, попросил тихо:
– Пошли взглянем...
– Да ходили уже... – она чуть не заплакала. – Только что.
– Ходили, – согласился. – А тины еще наросло.
– Ну и наросло. Пусть у них на горбу нарастет, у окаянных!
Егор встал со скамейки, задрав голову, закричал рваным голосом в высоченные дома, в их распахнутые окна:
– Нет вам прощения! Нет!..
Собака вскочила на ноги, залаяла звонко, петух спросонья ударил крылом.
– Егорушка, – всполошилась. – Ну их... Пошли, милый!
– Нет, – мотал головой. – Нет прощения...
И все царапал, царапал ногтями по глухому забору...
Обхватила его за плечи, силком повела в дом. Собака шла следом, сбивая хвостом высокие стебельки, петух шел за собакой. Усадила Егора за стол, а сама сбросила тапочки, босиком зашлепала по половицам, от плиты к буфету, в момент собрала поесть. Маленькая, быстрая: по дому не бегала – летала, говорила, не переставая, что попало, пела-выпевала каждое слово: в такие минуты и голос у нее особый, для него припасенный, на чужих не растраченный. Лишь бы не задумался, не отвлекся, не ушел от нее надолго в заповедные свои края.
Собака умильно глядела с веранды в комнату: ей входить не разрешалось. Петух независимо прошел к столу, с шумом взлетел на отодвинутый стул. Ему разрешалось.
– Егорушка! Егорушка-свет... Вот бы нам за город подальше съездить. Там лес, речка, народу – всего ничего.
– В лес я бы с охотой, – оживился Егор. – В лесу – чисто. Только, может, не надо?
– Надо, милый, надо. Чего дома сидеть? У тебя отпуску который день?
Хмыкнул виновато:
– Седьмой...
– Седьмой! За ворота выходил?
– Я, Аннушка, – сознался, улыбаясь, – я людей пугаюсь. Много их...
– Много, – согласилась. – А мы утречком. Мы пораньше.
А сама уж хлеб нарезала, суп разливала.
– Это можно... – протянул нерешительно. – С тобой я ничего, пойду...
Тут уж она заторопилась, пока не передумал:
– С утра пораньше махнем на электричку. Еды захватим, чаю в термосе, подстилку – полежать...
– Ну да?
– А чего нам? Люди вольные! До вечера погуляем – и назад.
– Завтра, – загорелся. – Давай, а?
– Завтра, Егорушка, у меня смена. Да и народу завтра, в воскресенье, полно. Лучше в среду.
– Можно, – Егор с удовольствием хлебал суп. – Можно и в среду. Встанем пораньше, махнем по холодку.
– Махнем, Егорушка. Неужто не махнем? А там в избу зайдем, молочка попросим парного.
Как споткнулся:
– В избу... не надо. Там чужие...
– Ну и не надо, – заторопилась. – На кой нам их молоко? Своего возьмем, в пакетах. Грибов насобираем, ягод, цветов полевых.
– Я, – сказал энергично, – корзинку сплету. Я умею.