Итак, учреждение литературы.
Разумеется, само словосочетание «учреждение литературы» можно понимать двояко. Во-первых, как некое предприятие, которое занимается производством литературы. Клуб писателей, издательство, журнал, Литературный институт – это «учреждения», то есть заведения, организации. Во-вторых, как действие по установлению литературы как некоей данности (сравните выражения «учредить звание», «учредить премию»). Проще говоря, учреждение – это и вещь, и процесс. Но вот что интересно: слова «предприятие», «заведение», «организация» – такого же свойства.
Клуб и особенно фестиваль – это не новейшее изобретение любителей халявы и флирта в недорогих загородных пансионатах. Клуб-фестиваль как учреждение, порождающее и воспроизводящее литературу, существует настолько давно, что проще сказать «всегда». Древнегреческие театральные представления были, в сущности, фестивалями драматической поэзии, конкурсами, где срывали аплодисменты и срубали гранты Эсхил, Софокл, Еврипид и Аристофан. А также их менее успешные и оттого почти забытые коллеги. Клуб, сложившийся в Афинах вокруг Сократа, породил не только 2500-летнюю философскую традицию, но и столь же почтенную традицию прозы (Платон и Ксенофонт). Клуб Гая Мецената, где состояли Вергилий и Гораций, формировал римскую, а тем самым и европейскую поэзию.
Что уж говорить о фестивалях трубадуров, о русских, английских, французских и всех прочих клубах, они же кружки? А также о писательских союзах, литературных фондах. И об издательствах, которые были с этими клубами теснейшим (институциональным!) образом связаны. То есть не просто знакомство и общие идеалы, а многообразные взаимные обязательства. Плюс помещение, где можно регулярно собираться (то есть клуб в обывательском смысле слова, со швейцаром и вывеской). Плюс «свои» газеты: симпатизирующие или свои в смысле собственные. Плюс своя критика, в тех же смыслах. Реклама, распространение, продажа, сбор и распределение доходов.
Когда Достоевский стал знаменитым и великим? Два раза. Первый раз – когда его «Бедных людей» приветствовали Белинский и Некрасов и сделали ему через свои печатные органы беспримерный пиар: «Новый Гоголь родился!» Второй раз – когда, помыкавшись с жадными издателями-коммерсантами, он стал сам, с помощью Анны Григорьевны, издавать и продавать свои сочинения и журнал «Дневник писателя» – который, собственно, и прославил его, сделал признанным учителем жизни.
Литература – это организация производства литературной продукции. На уровне технических разработок (клубы), тендеров (фестивали, премии), завода (издательство), работы маркетинга по сбыту, рекламы и книготорговли.
Занятно было бы определить в этом процессе место текста, и особенно – место экспертных суждений о тексте. Главное – не путать литературу и экспертизу текста.
Идеальным случаем «учреждения литературы» стала ситуация с великими богословами IV века, которых называют Отцами Церкви. Оные Отцы сосредоточили в себе все мыслимые качества и институциональные параметры литератора. Они были крупными мастерами слова, стилистами, ораторами – раз. Они были выдающимися мыслителями, философами, эрудитами, полемистами – два. Они были образцами безупречной, святой жизни просто как люди, личности, христиане – три. Они, наконец, занимали высокие (иногда главнейшие) ступени церковной иерархии – четыре. Наконец, их ученики, секретари, писцы и книгоноши обеспечивали распространение их идей вообще и их сочинений в частности – пять.
Да простится мне такое кощунственное сравнение – примерно так же были институированы столпы соцреализма. Горький, например, или Фадеев. Писатель-критик-организатор-житие – в одном лице.
Конечно, такие драматические слияния возможны только на переломах эпох. В более спокойные времена функции разделяются. Но учреждение литературы, в основе которого лежит клуб-фестиваль-издательство, остается.
Однажды моряки нашли необитаемый остров, а на нем – джентльмена, который много лет прожил там в полном одиночестве. У него было три хижины. «Зачем три?» – спросили его. «Это – мой дом, – объяснил джентльмен. – Это – клуб, в который я хожу. А вот это – клуб, в который я не хожу». Данная притча имеет важное нетривиальное следствие. Если ты не ходишь в какой-то клуб (или даже ни в какой из тебе известных клубов), ты, тем самым, ходишь в другой клуб. Даже если ты состоишь в нем в полном одиночестве.
Поэтому восставать против клубно-фестивального характера литературы – означает лишь учреждать антиклуб и контрфестиваль, где тусуются нон-ВИПы. Кстати, критик Топоров пишет, что научные ВИПы – это люди, заслужившие свой статус своими достижениями. А литературные – почти сплошь наглые самоназначенцы. Должен с прискорбием заметить, что это далеко не всегда так. Доля рекламы и саморекламы, взаимных услуг и клубных интриг в науке тоже, увы, весьма велика. Но это к слову.
С графоманией вопрос немного тоньше. Писатели, не входящие в клуб и не приглашаемые на фестиваль, были всегда; плохие многопишущие литераторы – тоже. Но графомания как невроз, как навязчивая страсть к писанию и, главное, к публикации своих сочинений – это детище новейшего времени. Кажется, о графомании едва ли не впервые было сказано в конце XIX века (в 1893 г. – Макс Нордау в «Вырождении», и в 1896 году – в анонимной статье в «Нью-Йорк таймс», где графоманом обозвали кандидата в президенты, а позднее госсекретаря Уильяма Брайана).
Столь позднее появление графомании неудивительно. Когда писательство стало массовой (да, да!) профессией, когда писатель из «счастливца праздного» стал неплохо зарабатывающим и почтенным профессионалом – тут же появились охотники войти в этот цех.
Надобно сказать, что графомания в максимальной своей красе, как могучий социально-культурный организм, была учреждена советской системой литературных консультаций. Литконсультант был при каждом журнале, газете, издательстве. Поток самотека не иссякал. Послать к черту или вообще не отвечать было нельзя, потому что присланный в издательство роман на 857 страницах от руки мелким почерком без полей формально относился к категории «писем трудящихся».
Несчастный европейско-американский (и, наверное, арабский, китайский и индийский) графоман получал краткий и строгий отказ или вообще ничего не получал в ответ на свои сочинения. Он так и оставался невротиком-неудачником. Советский же графоман получал вежливое письмо, где его, во-первых, благодарили за присланное произведение. Во-вторых, немножко хвалили. В-третьих, советовали всемерно повышать литературно-художественный и общественно-политический уровень его сочинений. Для чего рекомендовали записаться в кружок или литобъединение по месту работы, учебы или жительства. Он и записывался. Повышал уровень. Посылал свое следующее сочинение. Его опять футболили, но подло писали, что «наблюдается заметный прогресс в работе над фразой, образы главных героев стали полнокровнее». Некоторые отчаивались, но другие продолжали насыщать образы кровью и шлифовать фразу.
Рынок и Интернет переучредили графоманию. Несколько даже демонстративно. Появились одноименные журналы и сетевые ресурсы. А там и фестивали. Премии. Ну, и издания, разумеется. И даже некоторый успех.
Но не надо приходить в отчаяние.
Легендарный Виктор Никитич Лазарев говорил: настоящий искусствовед должен понимать две вещи. Что Рафаэль действительно великий художник. И что картина XV века тоже может быть плохой, даже очень плохой.
Хорошо им, в визуальных искусствах. Там есть перспектива – линейная, воздушная, световая. Объем, светотень, анатомия. Композиция, колорит и даже правильный замес красок («темнота без грязи»). Высокое или низкое качество традиционной фигуративной картины можно доказать. С циркулем, линейкой и даже с лупой. А в литературе? Где он, этот циркуль?
Но в отчаяние приходить все равно не надо. Ибо никто не запрещает эксперту высказать свое суровое экспертное мнение. Громко и публично заявить, что писатель NN – он, конечно, в техническо-психиатрическом смысле никакой не графоман, поскольку печатается и премии получает. Но в смысле качества текста – он самый настоящий графоман и есть, сами судите. И привести несколько убедительных примеров.
Правда, это высказывание не будет иметь никакой учреждающей силы. Но и эксперта в ответ никто не назовет агентом японской разведки, со всеми вытекающими оргвыводами.
И это слегка утешает.
Если бы Всеволод Кочетов написал роман «Мастер и Маргарита», советская интеллигенция приняла бы его в штыки. Кого – его? Кочетова или его роман? Неважно. Разве можно отделить писателя от его творения?
Представляю себе, о чем бы говорили на кухнях, что писали бы в самиздате о данном романе.
Во-первых, это пасквиль на демократическое движение. Диссидент Иешуа Га-Ноцри – доверчивый слабак, а чекист Понтий Пилат – человек сильный и честный. Ему симпатичен наивный Иешуа, но политическая ситуация не позволяет расслабиться. Пилат выступает не против самозваных реформаторов, а за страну, за государство. Однако он карает подлеца Иуду. Который, кстати, сам из диссидентов.