Фоллердт должен быть знаменит. Неплохо бы еще знать, как правильно произносить эту фамилию, три согласных подряд. А картина замечательная, как ни крути. Высокая скала вовсе и не скала, а руины, возможно, замка или церкви, и поваленные колонны на переднем плане тоже часть единой композиции.
Ветер в голове, да?
Великолепие заснеженных гор напомнило родные американские лесистые склоны, речку, где на мелководье сверкает форель, и прочую подобную чепуху, которую ему поручалось изображать. Вершины над золотой долиной освещались последними лучами солнца. Подобно ведерку для льда в Помпеях — может, и другие примеры есть, — картина уцелела в огненной купели. Полотно вызывало в нем что-то вроде религиозного чувства, он готов был поклоняться ему как святому образу. Красочный слой покрывали тоненькие трещинки, один угол вроде как чуть пузырился. Или это от возраста?
Он тихонько провел пальцами по полотну, по легкой шероховатости мазков, проступающей из-под лака. И тут раздался шорох.
Перри посветил фонариком в ту сторону, откуда доносилось шарканье. Мертвец, который был не Гиммлер, ворочал головой.
Мол, вся ночная смена в сборе.
Покойник в круглых очках и с раззявленным ртом. Он тряс головой. Уставился на Перри слепыми стеклами и тряс головой.
Не шуми и надейся, что демоны тебя не заметят. Я не оглянулась, но все равно [попала] в ад.
Бомбардировку уже было не спутать с урчанием в животе герра Хоффера. Стены под их спинами дрожали. Огонек свечи окружил туманный — не дымный, а пыльный — ореол, в воздухе повисла горечь, которую не могли бы породить даже дрянные сигареты фрау Шенкель.
Герр Хоффер закрыл глаза, пытаясь отрешиться от мыслей. Он боялся, что его стошнит. Вот уже шесть недель как приступов мигрени не было. Тогда он лежал в постели, положив на каждый глаз по носку. Укутанный абсолютной тьмой, совсем как его тайна. Больше ни на что не было сил. Свет был пыткой. Бедняжке Сабине приходилось шептать ему утешающие слова, выносить ведро с блевотиной и следить, чтобы дети не шумели. Обычно приступы наступали, когда он расслаблялся после чудовищного напряжения, но в последний раз причиной послужил шок.
Дрезден.
Только не думать про Дрезден. Ну вот, тут же стало хуже. Тогда, по крайней мере, еще оставались сомнения. Он расстегнул воротничок.
— Как вы себя чувствуете, герр Хоффер?
— Спасибо, фрау Шенкель, хорошо. Это все воздух.
Когда он узнал, что случилось с его любимым городом, он захотел, чтобы их мальчики стерли с лица земли Оксфорд. В двадцать восьмом году он прожил неделю в Оксфорде, любуясь его сокровищами (в особенности Клодом Лорреном из университетского Музея Ашмола). Он плавал на лодке по Айсис и пил чай в Иффли. Оксфорд очаровал его. Он заезжал и в Бат, и Бат восхитил его. Он рыдал, когда налет люфтваффе разбомбил батский зал для ассамблей. Узнав о Дрездене, он захотел, чтобы Бат разбомбили снова и чтобы Оксфорд, его любимый Оксфорд, стерли с лица земли.
Он был в таком отчаянии, что даже вознамерился свести счеты с жизнью, но вмешалась мигрень, придя на помощь негодовавшей Сабине.
Целых три дня он не мог покинуть темноту спальни, не говоря уж о том, чтобы решиться на самоубийство.
Про Дрезден думать нельзя.
Само сидение в душном подвале и без того слишком напоминало мигрень. Не менее тяжелый приступ был у него и в начале войны, во время сильной жары, когда ему позвонил штандартенфюрер СС из Берлина с обвинениями в пораженчестве. Причиной звонка было письмо с просьбой вернуть Mademoiselle de Guilleroy под защиту Музея.
Не сказать, чтобы Сабина была преисполнена сочувствия. Вместо сострадания, она снова предложила взять пример с уважаемых жителей Лоэнфельде, вступивших в общество "Друзья рейхсфюрера СС".
— Это ничего не стоит, — подчеркнула она. — Одна марка в год. Все остальные взносы добровольные.
— Нет, — ответил он. — Нет, нет и нет.
— Между прочим, — продолжала она, сидя совершенно нагая перед зеркалом и расчесывая длинные светлые локоны, — если бы ты думал обо мне и детях, то мог бы и в саму организацию вступить.
— О чем ты?
— Стань офицером шутцштаффеля.
— Я лучше свиньей стану.
— Спасибо, Генрих, что ты так заботишься о своей семье.
Она поерзала голым задом по мягкому табурету.
— Не хочу таскать на груди жестяные значки, — жалобно сказал он.
— Это же шикарно, последний писк моды.
— Я ненавижу шик и презираю моду.
Разговор начинал напоминать ссору. Сабина закончила причесываться и скользнула к нему под одеяло.
— У них сексуальная форма, — сказала она. — Особенно черный пояс и ботфорты.
— Я буду в них выглядеть идиотом.
Она гладила его живот, а он лежал в насквозь промокшей от пота ночной рубашке, не в силах оторвать взгляд от ее крепких грудей. Потом протянул руку — они оказались на удивление прохладными.
— Я бы, пожалуй, и сама их надела, — промурлыкала Сабина. — Ремень, ботфорты и больше ничего, мой милый Генрих.
Реакция любимого муженька на подобное предложение ее чрезвычайно порадовала. Его малыш вытянулся по струнке в своем красном колпачке — как будто сам герр министр Гиммлер явился с проверкой! Малыш заслужил поцелуй! Сюда! И сюда, и сюда!
— Герр Хоффер, хотите, я открою дверь?
— Спасибо, фрау Шенкель, не надо. Я нормально себя чувствую. Правда.
Герр Хоффер поерзал на своей подушке и вздохнул. Не секрет, что мысли о сексе — лучшее лекарство от страха. Он не стал открывать глаза, только попытался придать лицу благообразное выражение. Ноздри пощипывало — в них набилась пыль. Известка, наверное. И это только начало.
Вообще-то от одного взгляда на форму СС его начинало мутить. Всю «чистку» современных работ в тридцать шестом проводили эсэсовцы под началом чудовища Циглера и безумца Вилльриха, которых герр Хоффер — по настоятельной просьбе герра Штрейхера — сопровождал по Музею. К счастью, у Комитета конфискации дегенеративного искусства не оказалось инвентарного списка, иначе они непременно обнаружили бы заметную недостачу (уже надежно укрытую в подвале). Но они спешили, ведь им надо было распотрошить сотни музеев по всему рейху.
— Худший день в моей жизни, — сказал он тогда Сабине. — Я должен был им помешать.
— Чтобы тебя арестовали? Не будь дураком, Генрих. Это всего лишь картины, мой милый.
Вся беда была в том, что Музей существовал на средства местных промышленников, и все они состояли в "Друзьях рейхсфюрера СС": «Дойче-банк», "И. Г. Фарбен", "Роберт Бош", "Крайпе термометр", "Сименс — Шукерт", "Лоэнфельде Дрюкерай" — список можно продолжать и продолжать. Их пожертвования были жизненно необходимы "Кайзеру Вильгельму", например, в двадцать третьем году не хватило бы средств на великолепного Ван Гога, хотя цена была до нелепости низкой (в двадцать третьем Ван Гог еще не стал легендой).
— СС — наше все, — кривился герр Штрейхер. — Как христианство.
Потом Комитет конфискации дегенеративного искусства ураганом прошелся по современной коллекции, оставив от работ модернистов одно воспоминание, и красивая черная форма сделалась герру Хофферу ненавистной.
На самом деле тот ужасный день в тридцать шестом заронил в нем жажду мести. Герр Хоффер был уверен, что рано или поздно взорвется, если не найдет выхода ярости и чувству вины. Поскольку что-либо предпринять не представлялось возможным, оставалось прибегнуть к фантазиям. Его любимым изобретением стала Выставка дегенератов, на которой были бы выставлены вымазанные грязью связанные мужчины и женщины, и у каждого на шее картонная табличка с криво написанными словами «дегенерат-эсэсовец». И чтобы по распоряжению директора закрытие выставки все откладывалось и откладывалось. Наверняка, американцы это разрешат. Вот британцы, скорее всего, нет. Как там Трейчке описывал англичанина? Герр Хоффер запомнил это со школьной скамьи: "Лицемер, с Библией в одной руке и опиумной трубкой в другой, сеющий по миру блага цивилизации".
Но кто придет посмеяться, кроме евреев? Те десятки тысяч, которые прежде смеялись над картинами?
Его пугали эти мысли.
А как же быть с сотнями тысяч приличных людей, которые были в СС простыми клерками или почетными членами? Если на всех навесить таблички, Музея не хватит. Придется открыть третий этаж и чердак, и все равно экспонатов окажется больше, чем посетителей. К тому же американцы-то уйдут, а он останется.
Впрочем, это всего лишь фантазия, выдумка, чтобы не взорваться.
Вернер закурил сигарету и протянул пачку Хильде Винкель. Как и фрау Шенкель, и герр Вольмер, он два года их для себя откладывал. Герр Хоффер тоже взял сигарету.
Фрау Шенкель внезапно поведала, что заперла все ценные вещи дома в шкафу, а ключ взяла с собой. Произнесла она это таким тоном, будто доверяет им личную тайну.