— Он стоял, уставясь на меня, как бы это сказать, не в ужасе, даже не вопросительно, нет, просто тупо. Тут я взяла свой дождевик и ушла. Я бежала по разрушенным улицам, долго бежала, так мне лучше думается. Когда-то это был прекрасный город, а теперь он лежал в развалинах, засыпанный мусором и пеплом, и я подумала: что ж, по праву, а потом мне пришла в голову другая мысль: быть может, эта история с евреями все-таки вражеская пропаганда? И не совсем соответствует истине? Фотографии тоже можно подделать. Нет, не то. Там были горы трупов, огромные ямы, полные трупов, изуродованные, иссохшие тела, и лежали они как попало, ноги рядом с головами, бритые головы, глазные впадины, черепа. Не хочется верить в это. Но потом я вспомнила о евреях, которых знала. Они исчезли. Одни до войны, другие, в основном пожилые, во время войны.
Я подумала о фрау Левинсон. Это случилось однажды утром сорок второго года. Гросноймаркт. Там находился фонд для благотворительных целей имени Йозефа Герца-Леви. Приют для престарелых нуждающихся евреев.
Лена Брюкер как раз шла в продовольственное ведомство и увидела рядом с приютом два военных грузовика. Старые люди с сумками и маленькими фибровыми чемоданчиками стояли в очереди, и их запихивали в грузовики. Она увидела среди них фрау Левинсон, вдову бывшего владельца мелочной лавки Левинсона. Один эсэсовец взял у нее чемодан, и чьи-то руки в перчатках втащили ее в кузов грузовика. Фрау Левинсон помахала ей, уже стоя в грузовике, так машут, когда уезжают очень далеко, но тайком. В ту пору фрау Левинсон было семьдесят шесть, она всегда носила маленькую черную бархатную шляпку. Лена Брюкер тоже махнула ей в ответ, украдкой, потом, по дороге на работу, ей стало стыдно за это. Конечно, ее интересовало, куда повезли этих людей. Все считали, что куда-то на восток, в концентрационный лагерь. Там они и пропадали. Восток был далеко. Большое жизненное пространство, вот что означал восток. Был еще один железнодорожник, кочегар по фамилии Ленгсфельд, так его еще раньше увезли на буксире вверх по Эльбе. Он жил на Брюдерштрассе и в самом начале войны был призван на службу в железнодорожные войска. Однажды Лена Брюкер встретила его на улице, тогда-то он и рассказал ей, что ежедневно на восток отправляются товарняки, битком набитые людьми. Из вагонов не доносилось ни звука. Иногда, когда поезда останавливались на сортировочных станциях, можно было увидеть руки, высовывавшиеся из вентиляционных люков вагонов для перевозки скота. Руки просили хлеба и воды. А потом… А что — «потом»? А потом на этих дорогах находили башмаки и вставные челюсти. Челюсти? Да. Но почему? Не знаю, сказал кочегар. Они выбрасывают из вагонов челюсти, пока едут. Зачем? Не знаю, ответил кочегар.
Дождь перестал, и Лена направилась домой. Она хотела поговорить с Бремером. Надо было попытаться объяснить ему, как все получилось.
Она отперла входную дверь. В коридоре его не оказалось, она не увидела его, мягкого, ласкового, и за кухонным столом его не было, рассвирепевшего, не нашла она его ни в гостиной, ни в спальне. Она бросилась к чулану. Не оказалось его и там. В шкафу не хватало серого костюма ее мужа. Вместо него висел тщательно вычищенный щеткой его мундир, с этим смешным значком конника. Она посмотрела, не оставил ли он где-нибудь записку, письмо, хоть несколько слов. Ничего.
Странно, но ее мучило вовсе не то, что он ушел, просто теперь она не сможет объяснить ему, почему она скрыла от него известие о капитуляции. В самом начале разговора она сказала бы ему, что не сделала ничего плохого своим умолчанием. Ведь все равно нельзя было уйти сразу, даже теперь при проверке документов его могла арестовать военная полиция, поскольку ему пришлось бы предъявить свою увольнительную. Он же сам себя уволил. С другой стороны, в сером костюме он не будет так бросаться в глаза. Высокие нацистские чины обычно предпочитали рядиться в крестьянскую одежду или мундиры низших по званию. И тут же подумала, что ему не придется высылать этот костюм.
— По крайней мере, — сказала фрау Брюкер, — в тот момент эта мысль принесла мне облегчение. Он не в долг взял этот костюм, а обменял.
А какую историю он сочинит для своей жены, ей было все равно. Потому что эту историю, его, их историю, он никому не мог поведать, ведь она не походила на те военные истории, которые в ту пору рассказывали везде. Она не была предназначена для ушей завсегдатаев разных кафе.
Эту историю могу поведать только я.
Собственно, в ней нет героев.
Она прошлась по кухне, увидела окурки, которые он высыпал в мусорное ведро. Посуду он вымыл и убрал. Раковина была вычищена. В коридоре лежала аккуратно сложенная плащ-палатка, под которой она укрылась в тот вечер от дождя.
Она села за кухонный стол и заплакала.
— Мне кажется, — сказала фрау Брюкер, — теперь тут должно всходить солнце. — И протянула мне еще не готовый пуловер.
— Да, пожалуй.
— Может, стоит вывязать белое облако, такое пышное облако, как ты думаешь?
— Думаю, неплохо бы.
— Ну, посмотрим. Вскипяти воду.
Я включил кипятильник. Кофе фрау Брюкер всегда варила сама, никому не доверяла. Она доливала в фильтр кипяток, когда кофе переставал капать, прислушиваясь к звуку стекающих в кофейник капель. Все это она проделывала в глубоком молчании. Стояла в кухонной нише, погруженная в себя, уставясь на стену, оклеенную обоями под кафель.
Я положил треугольный кусок торта на тарелку. Она подошла к столу.
— Кофе настоящий, — сказала она, — так что не бойся, язык не одеревенеет.
— Что же сталось с Бремером? — наседал на нее я.
— Ни малейшего представления, — ответила она.
— Мне кажется, что колбаса «карри» имеет к Бремеру какое-то отношение.
— Конечно. Но не прямое. То было дело случая. Я споткнулась. Только и всего. Хотя чем старше становишься, тем меньше веришь в случайности.
Она осторожно поставила на стол кофейник, нащупала сначала мою чашку, потом свою и налила кофе. И опять я изумился: как же одинаково она наполнила чашки.
— Так вот, сначала возвратились мужчины из лагерей для пленных. В январе сорок шестого из лагеря для интернированных вернулся доктор Фрёлих. Во время денацификации его причислили к попутчикам нацистов. Кто копает яму для другого, хорошо устраивается. Он, правда, уже не возглавлял ведомство, но зато заведовал отделом кадров. Мотаешь на ус?
А потом, в один прекрасный мартовский день сорок шестого года, в дверь раздается звонок, и за порогом стоит он.
— Бремер?
— Нет, мой муж.
Мне не было надобности скрывать свое отношение к ее словам: ни то, что я откинулся на спинку стула, ни мое покачивание головой, я мог бы театрально закатить глаза или схватиться руками за голову. Тем не менее, мне кажется, она что-то заметила, может, я потерял контроль над собой и издал слишком громкий вздох. У нее был невероятно тонкий слух.
— Мой муж, — пояснила она, — тоже имеет отношение к этой истории.
— В самом деле?
— Конечно.
— Но послезавтра я должен вернуться в Мюнхен. На меня уже обижаются дети и жена. Они правы. Я ведь обещал пробыть в Гамбурге только одну неделю, а торчу тут уже целых две.
— Может, отсрочишь отъезд на денек-другой?
— Это невозможно.
— Жаль, — сказала она, — действительно жаль, тогда нам придется подсократить историю с Гари. А тут она особенно интересна. Собственно говоря, Гари придумал игру парадоксов. Его идею позднее украл «Высокогорный ледник». Это танцзал-кафе, где дамы приглашают на танец кавалеров. И мужчины не имеют права отказаться.
— Я еще приеду в Гамбург, и тогда вы непременно доскажете мне эту историю.
Но она молчала, явно обиженная, кромсая на маленькие кусочки лежавший на тарелке вишневый торт. Движения ее старческих рук были медленными, но размеренными, поэтому не бросалось в глаза, скольких усилий стоило ей положить в рот первый кусочек торта. Потом она, словно для того, чтобы перебить аппетит к сладкому, взяла ломтик заветренного сыра и принялась сосать его как леденец. Я положил на ее тарелку еще кусок торта.
— Божественно, — сказала она и тоже съела до конца.
Я молчал и терпеливо ждал. Шквальный ветер с силой хлестал по стеклу струями дождя.
— Итак, ваш муж Гари вернулся домой, — начал я льстивым тоном, явно проявляя свою заинтересованность и желая склонить ее к продолжению разговора. — Но откуда?
— Из русского плена. Он прекрасно выглядел, в отличие от остальных, возвратившихся из России. Его там подкармливали, потому что он умел играть на расческе русские народные песни. Должно быть, охранники выли, как дворовые собаки.
Так вот, входит Гари. А Юрген, мой сын, сидит на кухне. Его америкосы давно отпустили. Да и за что его держать, совсем мальчишка, ему всего шестнадцать. Учиться пока еще было негде. Юрген работал на конвейере, выбирал из куч мусора целые кирпичи и половинки. Он всегда был прилежным мальчиком. «Эй, привет!» — здоровается Гари. Но Юрген, словно окаменев, продолжает сидеть за кухонным столом. Мой муж заходит на кухню и говорит: «Я же твой отец». Последний раз Юрген видел его в десять лет. Гари хочет обнять меня. «Минуточку, — говорю я и отсылаю сына в гостиную. — Чего тебе надо здесь?» — «Ну как же, о детях заботиться». — «Ха-ха», — только и сказала я.