Но внизу было тихо, а потом оба неожиданно засмеялись. Я подумал, что цыпочка не так проста. (Из списка К. Леонтьева здесь уместнее всего значение «доверчивый».) У неё был такой трогательный, такой приторно-ангельский голосок — сразу слышно, что блондинка. С душой и принципами.
— Вы меня дразните, дразните, — серьёзно говорит она, — а загони вас в угол и спроси «зачем», ответить-то и нечего. Просто для вас это единственная приемлемая форма человеческого общения. Вы боитесь пафоса, а он вам мерещится везде, где нет ухмылки, да? Без шуточек, как без брюк. Вы очень одиноки. — Она умолкает. — Мне так жаль.
— Конечно, вам жаль. Потому что в глубине души вы знаете, что жалость — это последнее, в чём я нуждаюсь.
И вновь оба не то что смеются, а прямо-таки ржут. Ну, вы даёте, педагоги.
Шизофреник
Ужасные слова они говорили. Я ведь понимал, что всё это на благо и, наверное, необходимо, и если сам я, например, лечусь скорее добровольно, чем принудительно, то нежелающих общество вправе заставить, превентивно обезопасив себя от потенциального убийцы или самоубийцы в моём лице, если бы я не желал. Я всегда шёл обществу навстречу, тем более что другого пути для меня и не было, но с замиранием и трепетом думал о судьбе тех, кто отвергал и не поддавался: о непримиримых, буйных, саморазрушителях. И вот теперь в эфире уважаемой радиостанции почтенные деятели, культурные столпы общества, обсуждая новый закон о принудительном лечении наркозависимых, признавали, и соглашались, и сдержанно одобряли — и пусть они были деятели и столпы, их сытые голоса звучали весомо, как у директоров мясокомбинатов.
Конечно, я знал, что от наркотиков сгорают быстрее, чем от водки, и государство должно следить за их оборотом в оба, и потребители тоже рано или поздно попадут под раздачу.
При необходимости государство отправляет таких, как я, в газовые камеры; наверное, это бесчеловечно, зато честно (хотя, по исследованиям, малодейственно, процент душевнобольных от общего числа населения через какое-то время восстанавливается на прежнем уровне), да, простите. Я ведь знаю про себя, что никогда не поправлюсь, и то, что меня, несмотря на это, лечат и обеспечивают пенсией, вызывает такой ужасный стыд; одно то, что моя вина перед людьми и историей неискупима, ещё и бюджету убыток — а мало ли кому, из числа тех, кому действительно можно, можно было бы помочь.
Совестно признаваться, но я бы предпочёл быть наркозависимым, чем тем, каков я есть. У меня были бы другие тревоги и жалобы; вот хоть этот закон — я, наверное, негодовал бы и скрывался, пустился, быть может, в бега — весь мир открыт тому, кто не боится мира, — и я был бы другим, иным, тем, кто сжимает кулак в ответ на притеснение и всем сердцем верит, что его притесняют… что тот, кого притесняют, — это он.
Моя мать не смогла с этим смириться. Она считала себя проклятой, но не виновной и отказывалась понимать, за что. Человек с религиозным сознанием, проникнутый знанием о первородном грехе, счастливо избежал бы этой ямы, но мама рухнула в неё с размаху, и чем глубже она падала, тем глубже яма росла, пока наконец не поглотила её где-то в земле антиподов. «За что? — повторяла она. — За что?»
Бедняжки наркозависимые наверняка знали, «за что», и я от души надеялся, что их это сможет утешить. Они убегут, как я уже упоминал, и скроются, или пойдут на муки с высоко поднятой головой. У них всегда будет выбор.
Я затосковал, забегал по комнате. От этой глухой тоски с вкраплениями ужаса спасение было в одном: домашнем труде. Но полы я сегодня уже вымыл (и трижды — в кухне и коридоре), сантехнику и плиту надраил, пыль протёр, обед сварил, бельё и полотенца поменял и выстирал — а выстиранное, чтобы гладить (я побежал, пощупал), ещё не просохло. Мыть каждый день окна, не вызывая подозрений, я не мог. Господи, как выглядит в глазах соседей человек, ежедневно намывающий окна? Даже если замечать это они будут не каждый день (ну да, как же), всё равно кто-нибудь заметит раз, другой, и вскоре начнёт следить пристально, просто из любопытства — и неудивительно, что тот, кто начал смотреть, рано или поздно что-то да увидит, что-нибудь такое, чего я вовсе не собирался показывать.
Страшные воспоминания, страшные предчувствия не давали мне дышать. Я поспешно оделся и вышел.
И Гриега
Младшим братом быть прикольно, если старший брат у тебя нормальный. Быть младшим братом такого поганца, как мой, — недухоподъёмно. Бывают такие подвиги. Которые вызывают скорее отвращение, чем восторг. Поднимать из лужи пьяного, закрыть своим телом прорвавшуюся фановую трубу. Ежедневный бытовой героизм, на который всем насрать.
И потом. В отличие от фановой трубы. Поганец никогда не переходит к откровенным действиям. Ты ничего не можешь ему противопоставить или подумать о средствах защиты. Потому что он злоумышляет молча. Нет, гад орал на меня охотно и помногу, но умел не проговариваться. Он не выкрикивал вместе с ритуальными угрозами свои подлинные намерения. «Я тебя сгною!» — вопил, например, он, но я. Так и не узнал, до того, как стало поздно, что у него не только был конкретный план, где именно меня сгноить, но он и предпринял к его реализации определённые шаги. Я плохо понимал, что происходит. Даже когда меня втолкнули в милицейскую развозку, в кучку таких же бедолаг. «Это для твоей же пользы», — сказал поганец на прощанье. Волчья ухмылка на его роже. Очень хорошо показывала, о какой пользе идёт речь. О чьей, если уж прямо.
С разных концов города нас свезли в какую-то заброшенную фабричную архитектуру. Три десятка ошеломлённых, схваченных без предупреждения, севших на измену торчков. Самому младшему было пятнадцать, и его сдали родители, самому старшему — пятьдесят, и его сдали дети. Кроме пристрастия к веществам и наличия обеспокоенных родственников у нас не было ничего общего: студенты, тунеядцы, творческие личности, мелкие барыги, владелец успешного бизнеса. После молниеносного медицинского осмотра и анализов нас обрили, выстроили и снабдили каждого зелёным вещмешком, в котором лежали:
1) детское мыло;
2) хозяйственное мыло;
3) бритвенный станок;
4) вафельное полотенце;
5) пара семейников;
6) пара серых хб носков;
7) зубная щётка (зубной пасты не было);
8) четыре пачки печенья «Шахматное» (не подозревал, что ещё выпускают печенье в такой старорежимной брикетной упаковке);
9) брошюрка «Вернись!», содержание которой, полное угроз, не слишком ловко подделывалось под увещания.
Для прибывшего начальства провели перекличку. Некоторые не сразу. Откликались на свою фамилию. Командовал парадом давно отставной подполковник, который выглядел настолько соответственно типажу. Что казался карикатурой: крепкая шея, орлиный взор, зычный голос. Он сверялся со списком и погаркивал. Когда доползли до последней фамилии, подполковник скроил страшную рожу. Было видно, что готовится произнести речь. Но он не сразу решил, как к нам обращаться. Солдаты? Курсанты? Заключённые? Все эти категории граждан были бы жутко оскорблены подобной профанацией. Наконец он выбрал.
— Кон-тин-гент! — пролаял он. — Я подполковник Лаврененко! Лаврентий Палыч! Вам предстоит пройти под моим руководством Курс Трудотерапии и Социальной Адаптации! На природе! Вдали от соблазнов Большого Города! Где Свежий Воздух, Свиноферма, Россия и отсутствует Мобильная Связь! Это всё пустяки, орлы, не робейте! Я сам живую свинью впервые в жизни увижу! Помните главное: если ты Бежишь от Трудностей. Они тебя всё равно Догонят! И наподдадут! По Жопе! Вопросы есть?
— Домой можно забежать за лекарствами? — спросил самый наглый.
— Медикаменты и обмундирование Прибудут в Пункт Назначения в своё Время!
Со всех сторон раздались панические вопли. «Какое обмундирование?» — «А сигареты?» — «Я боюсь животных!» И даже: «У меня сессия!»
— Что ж, и без книг совсем? — чирикнул кто-то.
Подполковник Лаврененко перевернул список личного состава вверх ногами и занёс ручку.
— Ну? Какая нужна Книга? — спросил он. Угрюмо напирая на единственное число.
— «Робинзон Крузо», — сказал я.
Авторы эксперимента старались подчеркнуть гуманистическую составляющую, а его исполнители благоразумно сделали ставку на дисциплину. Мы ни в коем случае не трактовались как зеки — и, с другой стороны, следить приходилось в оба. Охране, возможно, был отдан приказ никого не бить — но также приказ прекращать истерики. Приказ довезти в целости — и приказ довезти. В словосочетании «принудительное лечение» акцент можно поставить и так и сяк; его и ставили по обстоятельствам. А обстоятельства могли вдохновить только святых или садистов.
В наглухо задраенном вагоне поезда я прибился к двум самым крепким в партии мужикам: леворадикальному художнику и коммерсу. Коммерс был уверен. Что жена сдала его по наущению конкурентов. И терзал указаниями мобильник, пока тот. Не сдох. (Э! быстро они передохли, наши телефончики. Но там, куда мы ехали, — сказал подполковник, — связи всё равно нет. Трубы даже не стали отбирать.) Художник не расстраивался вовсе, сказав. Что свободное искусство плюёт на засовы. И, во-вторых, он всё равно сбежит.