– Заперто, – вертелась она, – видишь, как я сухо тебя встречаю…
– Вы помните, наверно, сухость в горле… – невзирая на ломоту в зоне Ершикова, я упорно – зов Механки! – ломал и ломал ей целку.
– Щекотно, щекотно!.. – И – со счастливой гордостью юной мамы: -
Она мне ноги лижет.
В союз наш принять ее третьей уныло просилась проснувшаяся псина. Неплохое извращение… Моя богиня промелькнула соблазнительным силуэтом на матовом светящемся окне и, нагая, со вздымающимися распущенными волосами, летая под потолком, как ведьма, принялась расставлять на книжных полках зажженные новогодние свечки. Я сжался, страшась увидеть нас в спектакле
“Любовь при свечах”. Я ведь и не представляю, что для нее означают свечи, усмирял я приподнявшую свои головки гидру моей поганой придирчивости, – может, воспоминания детства…
О своем немом протезе я и думать забыл – только бы с головой в нее втиснуться, раз уж невозможно вобрать ее в себя.
– Б-больно!..
– Поверхностный ты человек… неглубокий… – Мне уже хотелось простоты: насладиться контрастом между маской и сутью.
Ступни ее теперь были недоступны собаке, и та безнадежно скулила. Если их в это время напугать, они не могут расцепиться… “Склещились” – привет с Механки…
Снизу я уже отдал ей все, что мог, – уже терпимо ошпарило извержением гейзера, уже начал затихать ноющий отзвук в зоне
Ершикова, – но затянувшийся в груди узел невыносимой нежности и не думал расслабляться.
– Не поверила бы, что может быть так хорошо…
– Ты же ничего не чувствовала. Вижу. Слишком уж канонические позы принимала. Настоящий диалог никогда не может идти по заданному плану. Видиков насмотрелась? – Я был бесконечно снисходительным умудренным папашей.
– Как-то досмотрела до середины…
– Ну вот, теперь и у тебя все как у больших… можешь наконец успокоиться, отдаться человеческому.
– Не понимаю, почему это не человеческое.
– Потому что этим занимаются и собаки. А человека делает человеком только дар дури – свою выдумку ставить выше реальности. Не “человек разумный”, а “человек фантазирующий”, за это только он, царь природы, наделен аристократическим даром душевных болезней…
– Вот это все, значит, выдумка? – В отсветах лампадок оседлав мои голени, она упоенно вникала ладонями в мои изгибы: -
Потягушеньки, потягушеньки… а у собак это мне больше нравится, чем у людей. Если она не хочет – он ни за что не станет настаивать. – Мечтательная пауза. – А когда надо, она поднимет хвост… Как это женщины знакомятся с мужчинами и сразу же… Неужели я бы тоже так могла?
– Человеческое не даст. Плоть должна очень много ему предъявить, чтобы получить пропуск из сортира в гостиную.
– А может, могла бы?.. – не желала она входить в мой образ.
– Физически-то, разумеется, могла бы… – начал заводиться я.
– Это-то ясно, надо просто лечь и раздвинуть ножки.
– Госссподи… Прополощи рот! У меня же это теперь месяц будет отзываться! “Надо просто лечь и раздвинуть ножки…
– Я так сказала?
– Ты хоть себя-то слушай, что ты ляпаешь!
– Ну, успокойся, успокойся. – Мануальная терапия и впрямь была чудодейственным средством.
– Черт с тобой, иди вымойся на всякий пожарный. – Язык все же не выговорил “подмойся”, как ни хотелось упиться сладостной простотой, паролем для двоих посвященных. – “Я никогда не залетаю”… Умеешь же вовремя сказануть!..
Но она прекрасно различала, где мука, а где благодушное хозяйское ворчание.
Ошалевшие часы показывали шестьдесят семь часов двенадцать минут. За матовым окном внизу сиял озаренный праздничной лампионией призрачно пустой опал дворового катка. И меня охватило совершенно неправдоподобное блаженство.
Я осторожно приоткрыл дверь в ванную. Прекрасная ведьма сидела верхом на гибких прутьях водного помела, бьющего из черной головки витой сверкающей змеи. И я впервые в жизни не испытал порыва отвернуться. Когда-то дочурка любила кидаться ко мне с радостной новостью: “Я покакала!” – и женское “ла” отзывалось во мне особой горечью: даже это чудесное, безгрешное создание тоже обречено мерзостному рабству… Но сейчас я смотрел и смотрел, и умильное примирение царило в моей душе. “Люблю, люблю, люблю”, – само собой, как пульс, стучало во мне.
Она бережно опустила извернувшуюся змею и принялась меланхолически намыливать зеленую губку – ломтик сочного болотного моха. Внезапно – раз, раз, раз – кошачьей лапкой по кафелю, но тонконогий юнец оказался проворней, он уже устраивался поудобнее в бритвенной щелочке при холодном кране – только подкрученный вильгельмовский ус шевелился озадаченной антенной. Она сделала лягушачье движение оседлать вспенившуюся губку – и вдруг стремительно оглянулась, выпрямилась, залилась краской: “Ты давно тут стоишь?” – “Не бойся, ведь я тебя люблю”,
– впервые выговорил я. “При чем тут “люблю”!.. Ну пожалуйста!..”
– она сжималась, сдобности обращались в камень, но я с губкой в руке проник во все скользкие, до донышка любимые закоулки. Было девяносто восемь часов семьдесят девять минут.
Я заметил: люди ни рыба ни мясо никогда в меня не влюбляются, а мои антиподы – энергичные, оптимистичные – бывает. Славный усатый большой начальник Газиев чуть не плакал, что грабительское государство наложило лапу на валютную выручку. И каким же настоящим ученым и ленинградцем я себя показал, когда согласился консультировать без денег – пусть только оплачивают дорогу.
Главное не то, чем наслаждаешься, главное – чего ждешь. Но сколько радости ей доставил мой простатит! Взбить к моему возвращению пенно-душистую ванну (и с бедовой вороватостью забраться туда же), развернуть снейдерсовский стол (но чтобы ничего острого: она еще и выдумывала для меня новые запреты, чтобы поизощреннее их обойти). Кажется, даже новое изгнание
Марчелло из института (московский филиал) преображалось в нечто восхитительное: необузданность юности!
Не зная, какой еще бок подставить горячему току любви, исходящему от меня, она разложила свои детские фотографии. Уже с таиландскими скулками, хмуренькая – только что напугали, будто идут немецкие танки, она так улепетывала, что потеряла сандалик, его потом даже и не нашли; а вот ее дом – сразу видно,
Управление, вот ее папа дразнит собаку телеграфным столбом: удачно щелкнули, дальний столб в руку. Странно, что в ее нездешнем мире столько знакомых лиц.
– Тебя послушать, ты людей ненавидишь. А сам обо всех отзываешься лучше меня.
– Мне каждого жалко, что он обречен всю жизнь добывать себе еду.
А потом еще и от нее же избавляться… Иметь детей, болеть, умирать… Я ненавижу только их наклонность все грести под себя, этот маленький человек все под себя приспособил – христианство, гуманизм, рынок, демократию… Сначала его только пожалей, верни ему шинель, а потом уже и Пушкин должен быть у него на посылках… Как же – все для блага человека!
– Ну, не заводись, не бледней!..
– А если они потихоньку-полегоньку растаскивают на дрова тысячелетний сад! Только отвернись – уже на место таланта, гения подсунули порядочность, равноправие… Может, и правда гениев больше не будет – будет только приятное и полезное!..
– Все, кончили, начинается сеанс мануальной терапии.
Всем рекомендую: сердечный прибой стих в три минуты.
– Дай я тебя обслужу. – Хотелось разлечься в простоте, как в теплой ванне.
– Чтоб я больше этого не слышала!.. – пионерская торжественность. – Второй Ершов… Его словцо. Тоже сначала за грудь, а потом начинает заваливать…
И чудо из чудес: я не почувствовал ничего, кроме пристыженной жалости.
Его Высочество были как будто отморожены, но я ощущал упоение несравненно более оглушительное, оно заполняло меня целиком, а не я стягивался в чувственную точку. Не аппетитный предмет был у меня в руках, а наоборот – я был ею: счастье перехватывало дух от каждого ее движения, вздрагивания, стона… Апробированная передовой наукой клавиатура бездействовала, покуда я не начал горячечно нашептывать ей постыднейшие любовные затасканности, – и тут зазвучало все, совершенно, казалось бы, для экстазов не предназначенное: она поверила, что здесь нет свидетеля – только восторженный слушатель, – во время этого дела мне стало не стыдно смотреть ей в глаза. А когда, преступник вожатый, я пробежался пальцами по ее пионерской спинке, она вдруг обезумленно задохнулась (ведро ледяной воды у летнего колодца) и окаменела – с ногтями в моих лопатках. О, сладкая мука мазохизма!
Она смущалась при виде моих гордых рубцов, но теряла сознание снова и снова. Мой скромный протез обратился в дирижерский жезл, управляющий оркест… нет – океанским прибоем, лесным пожаром, перед которым можно простоять полчаса, в изумлении разинув рот.
Она щедро отзывалась самым неуловимым импульсам: когда после завершающего ожога устьице гейзера подтягивалось, освобождаясь от последних капель лавы, она отвечала Его предсмертным вздрагиваниям долгим рукопожатием, которое – каскад чудес – я ощущал человеческим, волей, а не рефлексом. Во мне словно лопнула стальная переборка и человеческое хлынуло в нежилые пещеры: от чувств самых наичеловеческих – нежность, умиление, восхищение – этот живой труп, напоенный чужой кровью, вновь и вновь поднимался из могилы.