Продолжаю лезть не в свое дело. Я не утверждаю, что Том причинит тебе реальное зло, но он исподволь оказывает на тебя дурное влияние. Знаешь ли ты, что, когда ты с ним, у тебя такой вид, будто ты этого тайно стыдишься? Ты никогда не пытался разобраться, почему это происходит? В последние недели ты как будто начал все это понимать, но теперь ты снова с ним, и, честно тебе скажу, дружище, это совершенно необъяснимо. Если тебе и правда все равно, когда он уедет, умоляю тебя, вели ему укладывать чемоданы! Он никогда не поможет ни тебе, ни кому другому привести в порядок свои дела, каковы бы они ни были. На самом деле весьма и весьма в его интересах запутывать твои дела и водить за нос и тебя и твоего отца.
Спасибо тебе огромное за одеколон. Я приберегу его – или, во всяком случае, большую часть – до нашей встречи. Холодильник я к себе еще не перенесла. Само собой, я отдам тебе его обратно в любую минуту, когда захочешь.
Возможно, что Том говорил тебе, что Спринтер оправдал свое имя и убежал. Иногда мне хочется поймать чеккона и удерживать его при себе, привязав за шею веревкой. Мне надо заняться стеной моего дома, пока ее не полностью разъело милдью и она не обрушилась на меня. Буду очень рада, если ты приедешь, да ты и сам это знаешь.
Обязательно пиши.
Любящая тебя Мардж”.
“Рим 12 декабря 19…
Дорогие мама и папа!
Я сейчас в Риме, ищу квартиру, но пока не нашел именно такую, какая мне нужна. Квартиры либо слишком большие, либо слишком маленькие, а если снять слишком большую, то все равно зимой придется запереть все комнаты, кроме одной, чтобы протопить ее как следует. Я стараюсь найти среднего размера и по умеренной цене, чтобы иметь возможность отапливать ее всю, не тратя на это целое состояние.
Простите, что так неаккуратно писал вам в последнее время. Надеюсь, что теперь, когда жизнь у меня будет поспокойнее, я исправлюсь. Я вдруг ощутил потребность переменить обстановку, как вы оба уже давно советовали мне, и переселился сюда со всеми пожитками, собираюсь даже продать дом и яхту. Я познакомился с удивительным художником по имени Ди Массимо, он согласился давать мне уроки живописи у себя в мастерской. Буду работать как проклятый несколько месяцев и посмотрю, что получится. Это будет мой испытательный срок. Я понимаю, что тебя, папа, это не интересует, но, поскольку ты постоянно спрашиваешь, как я провожу время, вот я и отвечаю на твой вопрос. До лета буду вести размеренную жизнь и прилежно трудиться.
Кстати, о трудах, пришли мне, пожалуйста, последние рекламные проспекты фирмы “Бёрке и Гринлиф”. Я хочу знать, как проводишь время ты, а этих проспектов я не видел уже очень давно.
Мама, прошу тебя, не ломай голову, что подарить мне на Рождество. Мне решительно ничего не нужно и не хочется. Как ты себя чувствуешь? В силах ли выходить в свет? Я имею в виду театр и тому подобное. Как дядя Эдвард? Передавай ему мой сердечный привет и держи меня в курсе.
Любящий тебя Дикки”.
Том прочитал письмо еще раз, нашел, что там слишком много запятых, не поленился перепечатать и подписал. Однажды ему попалось на глаза недописанное письмо Дикки к родителям, вставленное в машинку. Таким образом ему в общем было известно, в каком стиле выдержаны эти письма. Знал он и то, что Дикки не тратит на них больше десяти минут. Если это письмо и отличается от прежних, то лишь более личным характером, большей эмоциональностью. Прочитав письмо второй раз, он остался им доволен. Дядя Эдвард – это брат миссис Гринлиф. Он болен раком и лежит в больнице в Иллинойсе. Том узнал это из последнего письма миссис Гринлиф к сыну.
Через несколько дней он вылетел в Париж. Перед этим позвонил в “Англию” и узнал, что на имя Ричарда Гринлифа не было ни писем, ни телефонограмм. Самолет приземлился в аэропорту Орли в тот же день. Паспортный контроль проштемпелевал его паспорт не глядя, так что не надо было высветлять волосы перекисью и при помощи специальной жидкости укладывать их волнами и тем более не надо было ради контролера хмуриться и придавать лицу напряженное выражение, как у Дикки на фотокарточке. Том снял номер в гостинице на набережной Вольтера: американцы, с которыми он завязал случайное знакомство в римском кафе, рекомендовали ее как удобно расположенную и не облюбованную соотечественниками. Потом он вышел прогуляться в сырой туманный декабрьский вечер. Он высоко держал голову и улыбался. Ему очень правилась атмосфера этого города, атмосфера, о которой он так много слышал, путаница улиц, серые фасады домов с мансардами, громкие гудки автомобилей и всюду писсуары и яркие афишные тумбы. Он решил сначала не спеша вобрать в себя атмосферу города, возможно потратив на это несколько дней, и лишь потом пойти в Лувр, взобраться на Эйфелеву башню и тому подобное. Он купил “Фигаро”, уселся за столиком в кафе “Флора” и заказал коньяк, поскольку Дикки однажды сказал, что, бывая во Франции, он всегда пьет коньяк. Том объяснялся по-французски с грехом пополам, по он знал, что и у Дикки с французским не лучше. Внимание Тома привлекли люди, которые пялились на него сквозь остекленный фасад кафе, но никто не вошел и не заговорил с ним. Он приготовился к тому, что в любую минуту кто-либо поднимется из-за своего столика, подойдет к нему, Тому, и скажет: “Дикки Грин-лиф, ты ли это?”
Хотя Том очень мало изменил свою внешность с помощью искусственных средств, само выражение его лица было теперь такое же, как у Дикки. Так равнодушно улыбаться посторонним было чуть ли не опасно, с этой улыбкой уместно было встречать старого друга или любимого человека. Лучшая и самая характерная улыбка Дикки, когда он был в хорошем настроении. Том и был в хорошем па-строении. Он наконец-то попал в Париж. Как чудесно сидеть в прославленном кафе и знать, что и завтра, и послезавтра, и послепослезавтра ты будешь Дикки Гринлифом! Запонки, белые шелковые рубашки, даже старые вещи – поношенный коричневый ремень с медной пряжкой, старые коричневые ботинки из тех, которым, как утверждала реклама в “Панче”, сносу нет, старый горчичного цвета зимний свитер с обвисшими карманами – эти вещи были его, и он любил их все. И черную авторучку с маленькими золотыми буквами “Р” и “Г”. И бумажник, потрепанный бумажник крокодиловой кожи от Гуччи. А денег, чтобы положить в этот бумажник, у него было навалом.
На следующий день Том был приглашен к одной паре – она француженка, он американец. Том завязал с ними разговор в большом кафе на бульваре Сен-Жермен. На приеме оказалось тридцать-сорок человек, в большинстве люди средних лет с бесстрастными лицами, а квартира была огромная, холодная, казенного вида. Похоже, в Европе недостаточное отопление зимой было таким же признаком особого шика, как мартини безо льда летом. В Риме Том переехал в гостиницу подороже, надеясь, что там лучше топят, но в более дорогой гостинице оказалось еще холоднее. Дом на авеню Клебер, куда его сейчас пригласили, очевидно, и был шикарным на свой угрюмый старомодный лад. Дворецкий и горничная, громадный стол, блюда с запеченными паштетами, нарезанной ломтиками индейкой и маленькими пирожными, море разливанное шампанского, но обивка на диване и длинные портьеры на окнах были потертые и, расползались от старости, а в холле возле лифта Том заметил мышиные норы. По меньшей мере полдюжины гостей, которым его представили, были графы и графини. Тому рассказали, что девушка и парень, пригласившие его, собираются пожениться, а родители не в восторге. Атмосфера была натянутой, и Том приложил все силы, чтобы сказать приятное каждому, даже сурового вида французам, которым он вряд ли мог сказать больше, чем “C'est tres agreable, n'est-ce pas?” [17] Он старался как мог и, во всяком случае, снискал улыбку французской девушки, пригласившей его. Том считал, что ему очень повезло. Много ли найдется американцев, никого не знающих в Париже, которым удалось бы всего через неделю после приезда получить приглашение во французский дом? Французы, как он слышал, не любили принимать у себя посторонних. Никто из присутствующих американцев не среагировал на его фамилию. Том чувствовал себя совершенно уверенно. Так уверенно он, насколько помнил, еще никогда не чувствовал себя в гостях. Вел себя именно так, как ему всегда хотелось вести себя на приемах. Его жизнь начиналась с чистой страницы, именно так, как он мечтал на теплоходе из Америки в Европу. Теперь его прошлое и сотканный из этого прошлого он сам, Том Рипли, перестали существовать. Он возродился как совершенно другой человек. Еще одна француженка и двое американцев пригласили его к себе, но Том отказался, дав всем одинаковый ответ: “Спасибо, по завтра я уезжаю из Парижа”.
Нельзя слишком тесно сходиться с этими людьми. Кто-нибудь знаком еще с кем-нибудь, кто хорошо знает Дикки, и это лицо окажется в числе гостей на следующем приеме.
В четверть двенадцатого он распрощался с французской девушкой и ее родителями. Им, похоже, не хотелось его отпускать, но он сказал, что желает в полночь быть в Нотр-Дам. В тот день был сочельник.