Фургон остановился, двери открылись. Они увидели перед собой окруженное зелеными аллеями и лужайками красивое здание из красного кирпича с белым куполом и увенчивающим его позолоченным флюгером.
Иахин–Воаз и Гретель жмурясь от солнца вышли из фургона, вошли в лечебницу, где их приняли, переодели, обследовали, дали лекарства и определили его в мужское отделение, ее — в женское. Отделения носили имена деревьев. Запах готовящейся еды гулял по коридорам, точно предрекая скорое поражение.
Иахин–Воаз, в пижаме и халате, лежал на своей койке. Стены были кремовые, занавески — бордовые, с желто–голубыми цветами. Вдоль стен выстроился длинный ряд коек. Доходящие до пола окна открывались на лужайку. Солнечный свет мягко ложился на стены и был не такой яркий, как на улице. Воскресный свет. Прекрати сопротивление, и я обойдусь с тобой милостиво, словно говорил свет. Иахин–Воаз задремал.
Лодки подо мной тонут, думал Воаз–Иахин. Машины разбиваются. Проходя мимо какой‑то фермы, он облокотился на ограду и посмотрел в глаза пасущейся козе.
— Ну что? — спросил он козу. — Дай урим или дай туммим.
Коза отвернулась от него. Козы вот отворачиваются, подумал он. Отец должен жить, дабы отец мог умереть. Это уже стало напевом, гнавшим его вперед.
А почему, собственно, я тороплюсь? — думал он. Я не имею отношения к ни его жизни, ни к его смерти. Но чувство нетерпения было необоримо. У него не было ни рюкзака, ни гитары, ничего сдерживающего. Паспорт его был в кармане, когда «Ласточка» пошла ко дну. Только и вещей у него было, что паспорт, да деньги, что он заработал на лайнере, да новая карта, да зубная щетка, да еще одежда. Он шагал по дороге, пытаясь остановить какую‑нибудь машину. Кто на этот раз? — думал он. Мимо проносились, проскакивали, проезжали и тарахтели машины, мотоциклы, фургоны, грузовики.
Возле него притормозил знакомый фургон, который отвез Майну и ее родителей в старый трактир. Большое кроткое лицо водителя высунулось в окно, с вопросительной интонацией произнесло название порта. Воаз–Иахин повторил это название и прибавил: «Да». Водитель открыл дверцу, и он сел внутрь.
Водитель сказал на своем языке:
— Не думаю, что ты говоришь на моем языке.
Воаз–Иахин с улыбкой пожал плечами и покачал головой.
— Я не говорю на вашем языке, — сказал он по–английски.
— Так я и думал, — отозвался водитель, поняв его жест раньше, чем слова. Он кивнул, вздохнул и вернулся к дороге. Несущиеся на него бесчисленные зерна дороги на миг попадали в фокус, прокатывались под колесами и растягивались позади.
— Все равно, — сказал водитель. — Поболтать охота.
— Я знаю это чувство, — сказал Воаз–Иахин, понимая его по голосу, а не по словам. Теперь он говорил уже не по–английски, а на своем языке, и его голос приобрел необходимые модуляции. — Мне тоже охота поболтать.
— Тебе тоже, — кивнул водитель. — Тогда поговорим. Ничуть не хуже множества разговоров, что я вел на своем языке. В конце концов, сколько людей понимают друг друга, даже когда они говорят на одном языке?
— В конце концов, — добавил Воаз–Иахин, — это не первый раз, когда я говорю с кем‑то, кто не понимает того, что я говорю. К тому же сколько людей понимают друг друга, даже когда они говорят на одном языке?
Они посмотрели друг на друга, пожали плечами и одинаково вздернули брови.
— Так оно и есть, — сказал водитель на своем языке.
— Так оно и есть, — сказал Воаз–Иахин на своем.
— Пустое место, — произнес водитель. — Смешно, как об этом подумаешь. Кузов моего фургона полон пустого места. Я привез его из моего города. Но по дороге я несколько раз открывал дверцы. Так то ли это пустое место, которое я привез из города, или там уже набралось других пустых мест? Иной раз задумываешься о таких вещах. Загрузи кузов стульями, — и вопроса бы не возникло. Ведь пространство между стульями всю дорогу останется неизменным. А вот пустое место — дело другое.
Воаз–Иахин кивнул, не поняв ни слова. Он соглашался с одним голосом водителя, таким же большим и кротким, как и все в нем. Ему хотелось беседовать с ним о чем угодно.
— Я принес в жертву свои рисунки, — сказал он и удивился своим собственным словам, хотя их было так приятно произносить. — Я принес в жертву свои рисунки. Я сжег свои рисунки. Что‑то вышло из меня, оставив вместо себя пустое место. Непрестанно я ощущаю в себе необходимость торопиться к чему‑то там, впереди. К чему? Я просто торопящееся пустое место. Отец должен жить, дабы отец мог умереть. А вы отец? Наверняка вы — сын. Любой живой мужчина — сын. Мертвые мужчины — тоже сыновья. И мертвые отцы — сыновья. И конца этому нет.
— Ты еще молод, — сказал водитель. — У тебя вся жизнь впереди. Ты, может, не задумываешься о таких вещах. Думал ли я о них в твоем возрасте? Не помню. Мне кажется, в тебе есть пустое место. Чем ты собираешься его заполнить?
— Это место было не всегда пустое, — возразил Воаз–Иахин. — Только после того, как я принес в жертву свои рисунки. А теперь я спешу. Куда? Зачем? Не знаю. Лев. Я не произносил его вслух часто, это слово, это имя. Лев. Лев, лев, лев. Что? Где? — Он наклонился вперед, словно сливаясь со скоростью фургона. — То, что он забрал карту карт, обещанную мне, — что это значило для меня? Мне она не нужна. Карты. — Он вытащил из кармана ту новую, что он начертил на борту лайнера, открыл окно, хотел выбросить ее, но раздумал, положил карту обратно в карман, закрыл окно. — Я храню ее так же, как люди хранят дневники, но она не нужна мне как средство для поиска чего‑то. — Он заскрипел зубами, в нем возникло желание зарычать, на кого‑нибудь наброситься.
— Годы и годы, — продолжал Воаз–Иахин. — Мои глаза едва доходили до уровня стола. «Можно тебе помочь?» — спрашивал я. — «Можно я сделаю хоть краешек». Нет. Ничего. Он так мне и не позволил. У меня не получались чистые красивые линии. Ему все время приходилось переделывать все заново. Он смотрел на меня, но говорил с тем местом, где меня не было. «Ты не станешь моим преемником», — говорил он. — «Тебя ждет большой мир снаружи». Отлично. Хорошо. Иди в большой мир. Уходи. Я не был настолько хорош, чтобы работать с ним. А теперь он вышел в большой мир. Ему — и мир, и лавка. А мне — ничего. — Он снова заскрипел зубами. — Я должен… Что? Что я должен сделать? Отец Бенджамина написал прости. Прости — кто кого? За что простить? Кто должен дать свое прощение? Он думал, что я залезу в его шкуру — скитальца. Вот тебе карта. А потом он ушел с моей картой. Я влез в скитающуюся шкуру. Теперь он доволен? — По щекам Воаз–Иахина текли слезы.
— Боже правый! — произнес водитель. — Как тебя пробрало! Нет, в тебе точно есть пустое место. Слово даю. Это все дорога. Один рассказывает, другой думает над его словами. Фургон пожирает мили, и душа пожирает мили. Вот в порту я собираюсь загрузиться деревянными ящиками. Внутри них — печатное оборудование для местной газеты. Жена редактора сбежала с продавцом. Вот ему и нужно новое оборудование. Это обоснованно. Будет печатать новости на своем новом оборудовании. Тот родился, этот умер, такой‑то открыл булочную. Может, и новость о его повторной женитьбе. И все это выйдет из того, что сейчас — пустое место. В этом кроется какой‑то глубокий смысл. Есть над чем поломать голову. Будущее — из пустоты. А если нет пустоты, которую можно заполнить будущим? Только вот времени не хватает, чтобы хорошенько все обмозговать. Мне приятно беседовать с тобой. Это идет мне на пользу.
Воаз–Иахин вытер глаза, высморкался.
— Мне приятно беседовать с вами, — признался он. — Это идет мне на пользу.
Сосед Иахин–Воаза сидел по–турецки на своей койке и писал на обычном листе бумаги письмо редактору самой крупной городской газеты. «Учитывая то обстоятельство, что наша городская санитарная служба занята своими прямыми обязанностями, то есть регулярной очисткой улиц, писал он, неудивительно, что до сей поры не принято никаких мир по решению проблемы накапливания отражений. Как бы ни старались частные лица со всей возможной тщательностью освобождать свои дома от зеркал и прикрывать окна, а также блестящие поверхности, они ежедневно сталкиваются с зеркалами, висящими на улице, с витринами, со всеми этими бессчетными отражающими поверхностями, с которых дерзко таращатся на них их собственные лица и лица чужих людей, копившиеся там десятилетиями.
Как законопослушный гражданин и налогоплательщик…» Он остановился, внезапно обратив внимание на какое‑то движение вокруг своей койки, поднял глаза. Трое пациентов стояли у окна, глазея на лужайку. Двое санитаров поднялись со своих стульев, тоже подошли к окнам и, успокоившись, уселись обратно.
Письмоводитель встал и подошел к группе у окна, на ходу чувствуя, что у них есть какая‑то тайна, недоступная санитарам. Какое‑то время он стоял, тоже глазея на лужайку, на зеленую травку, золотившуюся в лучах полдневного солнца. Затем он вернулся к своей койке, сел на ее краешек и принялся глядеть на спящего Иахин–Воаза. Через полчаса его пристальный взгляд разбудил того.