Интересно, а лысый мальчик-телекритик – нормоз или ненормоз?
Толина мать уезжала. Она закатила нам прощальный обед: украинский борщ на первое и тушеное мясо с картошкой на второе, пальчики оближешь. Вроде мы умели то же самое, а не то, – у нее, с земли, с огородов, взятое у матери-бабки-прабабки, неизмеримо богаче оттенками. Лицо ее пылало красными пятнами, не столько от плиты, сколько от выплаканных слез. Толян был чисто выбрит, одет в свежее, глаза те же, опустевшие, точно дом, из которого ушли. Я не знала, что правильнее: продублировать ему мои условия или не дублировать. Я не была уверена, что он помнил наш с ним уговор или придал ему то же значение, что я. Если помнил – дубликат размывал значимость и включал механизм необязательности. Мать повернулась ко мне: он дал слово, что больше не наделает глупостей. И глянула на сына испытующе. Тот не поднял глаз, ни один мускул не дрогнул на его физиономии. Я выговорила как можно тверже: раз обещал, значит не наделает, ему можно верить. У меня не было опыта общения с самоубийцами, я действовала наобум, вкладывая в свои слова силу и надеясь, что она перетечет от меня к нему и поможет ему. В конце концов, что такое любовь, как не перетекание сил, которые и длят жизнь, оздоровляя и усиливая ее.
Зарядили дожди, и сухое золото под ногами потеряло краски, почернело, превращаясь в грязь. Это превращение завораживало меня. Сегодня золото – завтра грязь. Метафора сущего, данная в простейшем осуществлении. Чудо чудное, смену сезонов, осень-зима-весна-лето, я не могла трактовать как нечто обыкновенное. Речь летнего дождя как детские секреты – на ушко, и взахлеб, и с пропуском слогов, распахнуто окно, дым легкой сигареты, звук, льющийся с небес, с их заливных лугов. Одно и то же небо льет летнюю жару и утомительный дождь, безжалостно оголяющий деревья, и оно же нашлет морозного ветра и просыплется белым снегом, а после наколдует тепла, чтобы на голом и черном возобновилось кудрявое и зеленое. Я училась в школе, мне говорили, что земля вертится, и оттого на ней сменяются сезоны, но, во-первых, не на всей и не такие, а во-вторых, ну и что, я даже осведомлена, как дети родятся или как крутится швейная машинка, а все равно чудо и есть чудо, как ни объясняй научно, я дорожила тем, что чую чудо как животное.
Я накинула плащ с капюшоном и стояла на крыльце, прислушиваясь к речи осеннего дождя, в нем содержалась загадка, какую не разгадать. Толина мать спустилась по лесенке вниз и встала рядом: ну вот и все, он обещал проводить до электрички. Может, вас подвезти на станцию, спросила я. Нет, пусть он проводит, пожелала женщина. Я сделала к ней шаг, и мы прижались друг к другу мокрыми от дождя лицами. Постояли безмолвно и разошлись. В эту минуту не было роднее нее, неделю назад, сутки назад чужой, а до того совсем незнакомой. Чудны дела твои, Господи.
Приезжайте, справилась я с собой, как будет возможность, так приезжайте, поживите у нас, отдохните от вашего огорода, от вашей картошки, и Толя будет ухожен и накормлен, а то стал такой, что в фас виден, а в профиль нет. Да не могу я просто так отдыхать, улыбнулась она, приеду, вашим огородом займусь. А у нас и огорода нет, улыбнулась я в ответ. Свинья грязь найдет, пообещала она.
Толян вынес ее сумку, и они побрели под большим старым зонтом, она, плотненькая, крепенькая, с кривоватыми, похожими на корни, ногами, он, исчезающий в пелене дождя. Я смотрела им вслед. Если они обернутся, он вернется живой, загадала я помимо воли и тотчас рассердилась на себя.
Они ни разу не обернулись.
Минули безвозвратно те времена, в которые люди могли озвучить дерзость, завернув в одежки любезности, скажем: увы, мне не удастся восполнить потерянного вами зря времени. То бишь: терпение исчерпано, пошел вон. Или, напротив: я вас люблю – хоть я бешусь. Перевода не требует, не требует, не требует, как реверберацией звучит реклама на радио Эхо Москвы. Наши беседы потеряли блеск девятнадцатого века; бюрократический стиль двадцатого мы сдирали с себя, как коросту, хотя Платонов сделал из него алмазную прозу; двадцать первый утвердил лагерный жаргон, а началось его победоносное шествие по городам и весям родины много раньше. Характерное деление партийных и государственных бонз: лагерь социализма и лагерь капитализма. Язык воров и алкашей, как и язык слесарей с их агрессивными половинами, прорывным образом использовала Окушевская. Мат вошел в жизнь и литературу полноправным участником обоих процессов. Женщины и девушки, наряду с писателями, запросто пользовались им наравне с тюремными сидельцами, а то и хлеще. Музыка речи Окоемова околдовывала, как и он сам. Ликин язык следовало сравнить со смесью в шейкере.
– Ну и как вам мой кинец, не отвечает требованиям демократической общественности, полный писец, да?
Машинально отметив рифму в словах кинец и писец, спросила в свою очередь:
– Сами как думаете?
– До вчерашнего дня думала, что кинцо влом, а с утра вспомнила, что три дня прошло, а звонка от вас нет как нет…
– Кино хорошее, Лика, – перебила я, с целью ограничить ее словарь.
– Хорошее?! – ахнула она, снова добавив обогащающего матерного элемента. – А что ж вы в молчанку играли?
– Кое-какие домашние проблемы, и как-то не поняла, что вам необходима рецензия, если честно, – сказала я.
– А вы шту-у-чка, – протянула Лика. – Обиделись, что провела вечер не с вами, а со своими?
Штучка была Лика. Она понимала все, и даже больше, чем требовалось для дела. Чтобы не затягивать объяснений, я была краткой: богатая картинка, удачная композиция, почти нет авторского текста. Последнее – что плакала.
– Так ведь это первое, а не последнее! – вскричала Лика.
– Пожалуй, – согласилась я.
– Слава Богу, а то меня три дня наизнанку выворачивает, будто я обпилась, а я и не пила ничего, кроме пива, а прорех столько насчитала, что впору пленку кромсать, как художники холсты кромсают.
– Вы про Окоемова?
– А он тоже кромсал? Нет, я просто. А что за проблемы, не могу помочь? – молниеносно, без паузы, сменила она тему.
– Вряд ли, – помедлила я и постаралась ужать сюжет до нескольких слов: – От одного молодого человека жена ушла, и он жить не хочет.
– Близкий вам молодой человек? – предположила Лика.
– Как сказать, в общем, да, – поразмыслила я.
– Я думаю иногда, – закурила Лика на том конце провода, – что мы снимаем фильмы, рисуем полотна, пишем книги, а настоящей, своей жизнью не живем, а они живут.
– Кто они?
– Люди.
– А мы не люди?
– Мы тоже люди, но кто из нас живет правильней?
– Детский вопрос, – отмахнулась я. – Хотя, не исключено, что самый важный.
– А вы видели мужика с бородой и с животом, с которым я жмалась, когда пришла?
Я не поспевала за ее скоростями. В ней ужасно приятно было то, что не засиживалась на похвалах. Она нуждалась в них, как всякий человек, но, получив дозу, не пыталась удвоить и утроить.
– К кому вы сели на колени, – уточнила я.
– Значит, видели, – обрадовалась она. – Это мой муж. Мы с ним вместе все мои кино делаем. Он пишет заявки как Бог, он умеет эти штуки: идейное содержание, жгучая современность, обращение к проблемам, волнующим общество, этсетера. Я тону, как в болоте, а он написал и забыл, легко. Мы поженились, когда он учился в десятом классе, а я заканчивала ВГИК. Он моложе на шесть лет. Не обратили внимания, что без ноги? Автокатастрофа, пять лет назад. Профессиональный волейболист, а попал в катастрофу, пришлось менять образ жизни, занятие, всё. Оказалось, и тут одарен, классно сечет драматургию, и нюх у него, стервеца, на фальшь, как у охотничьей суки. А это в нашей профессии, сами знаете. Растолстел вот, жалко, на месте сидючи, после прежних нескончаемых тренировок.
– Вы давно не видались? – догадалась я.
– Что жмались прилюдно? С утра. Я когда его вижу, всегда жмусь. После катастрофы. Очень дорожу. Им и каждой минуткой, что с ним.
Она продолжала нравиться мне. И как про мужа – понравилось.
Мы с ней занимались чужими жизнями, потому что что?
– Вы когда-нибудь слышали, Лика, о такой штуке, как пайдейя? – спросила я.
– Нет, – сказала она.
– Пайдейя – это то, что делает людей людьми. Не будь пайдейи, мы превратились бы в скотов. К разговору о том, кто живет настоящей жизнью, а кто нет, и существует ли чужая жизнь как таковая, если вдуматься, что на земле все началось с двоих, которые пошли плодиться, и таким образом все люди – родня друг другу, и не метафорически, а буквально.
– Само слово что означает? – нетерпеливо спросила Лика.
– Доводка, шлифовка, совершенствование. У древних греков – связь между совершенным Космосом и человеком как частицей Космоса. Отсюда понятия меры и красоты, золотой середины и гармонии.
– Мы не древние греки, – вздохнула, как всхлипнула, Лика.
– Мы наследники, – сообщила я. – Есть наследство, и есть наш выбор, кому и чему мы наследуем, хотим доводить и шлифовать или не хотим.