— Но, но! Ведь это тоже лишь ваше мнение. И потом, человек бежит от негатива! И я против криминализации удовольствия! — Режиссер покачал указательным пальцем, явно не собираясь соглашаться.
— И я против. Но к добру оно не имеет никакого отношения. А бежит не туда — где крики громче! Да дым послаще. К удовольствию липнет определение другое — удовлетворение. Оно и желания связаны крепче морских канатов! А желания-то наши просты, ох, просты. Заметьте, скажи вы «удовлетворение от картины», вас поправят — «удовольствие». — Сергей неожиданно поморщился и погладил затылок. — А помните, — неожиданно воскликнул он, протягивая руку к Меркулову, — Нобелевскую лекцию Солженицына, которую так и не дали ему прочесть в семьдесят втором в Москве? Кстати, на Пасху. Чью заботу чувствуете?
— Простое совпадение.
— Думаю, не простое. Доказательство у вас на столе.
— Книга? Хм, — усмехнулся Меркулов, — и за что же его «темные»?
Не замечая реакции, Сергей продолжал:
— «Не будем попирать права художника выражать исключительно собственные переживания, пренебрегая тем, что делается в остальном мире» — его слова.
— Я вам об этом и толкую, — хозяин кабинета среагировал спокойно, — кто ж поспорит?
— Он же. Ведь дальше следует приговор: «Допустим, художник никому ничего не должен, но больно видеть, как может он, уходя в своесозданные миры или в пространства субъективных капризов — помните, соколят, — отдавать реальный мир в руки людей корыстных, ничтожных, а то и безумных».
— Хотите сказать, мои работы — лишь своесозданные миры? Или мои руки, — режиссёр вновь саркастически посмотрел на Сергея, — руки безумца?
Реакции не было.
Меркулов провёл ладонью по подбородку, о чём-то задумавшись. Неожиданно он оживился:
— Кстати, в упомянутой лекции, что собирался прочесть ваш Александр Исаевич, слова Достоевского «Мир спасет красота» названы не обмолвкой, а пророчеством. Я их запомнил на всю жизнь, и, думаю, не только я. Более того, утверждал, что поросли красоты пробьются и выполнят работу за всех трёх…
— За кого? — Гость явно не понял до конца сказанное.
— За истину и добро.
— Мудрёно. Да и мало ли что покажется, когда получаешь мировое признание. Особенно если так хотел. Можно сказать, после этого новую цель в жизни надо придумывать. Ох, как сложно. Обычно все банально — выбирают борьбу. Только каждый раз не с теми, но всегда отчаянную. Дорожка прямоезжая — в революцию. Цвета подберут за океаном. Глядишь, и новым вождём станешь. Если успеешь по возрасту. Известная метаморфоза — из размышлений интеллигента до злобного революционера. Хотите примеры?
— Не надо.
— А то полно. От французской революции до далекого будущего.
— А вам и оно известно?
— Вам тоже. Стоит только подумать. Кстати, Солженицын так и говорил: «Не отнекиваться безоружностью, не отдаваться беспечной жизни — но выйти на бой». Понимать назначение художника и попасть в капкан! У Кондолизы Райс этот лозунг висел в кабинете. Почти «Кто не с нами, тот против нас». А против — полмира. Следующий шаг — именная пуля. Этой половине. Узнаёте революционных барышень семнадцатого? У них тоже в мыслях не было лагерей. А наших Болотных? Чудовище неуправляемо. Стоит только призвать к удовольствию! Пусть даже в радости свободы, которой на самом деле нет. Лишь опьянение. И пообещать тем, кому удовольствие «Лазурного берега» не досталось. Воткнуть нож в спину. Ну, а похмелье — слишком знакомое русским чувство.
— Недоброе у вас отношение к Александру Исаевичу, ох, недоброе. То в пример ставите, то «именная пуля».
— Ничего не поделаешь, был соткан из противоречий. Путался.
— А ваше, значит, мировоззрение как кристаллическая решётка? Понятна и стройна? Изъян не допускается?
— Нет. Ваш покорный слуга также соткан.
— Почему же считаете, что ему только показалась будущая работа красоты? Ну, за истину и добро.
— Во-первых, я не люблю чьей бы то ни было «будущей», обещанной, и кем-то, работы на благо человека. И понимаю неприятие Достоевским чьего-то будущего счастья ценой страданий нашего поколения. А во-вторых, мне тоже порой, как и Солженицыну, что-токажется, но совсем другое. Вам — может померещиться своё. Но это не повод следовать и соглашаться.
— Так вы-то предлагаете следовать и соглашаться с вашими соображениями, именно с вашими, — недовольно буркнул Меркулов.
— Нет, с соображениями человека, сидящего передо мной. Просто они у нас похожи. Это видно из ваших постановок.
— Ого! Значит, перед вами все-таки не безумец! Спасибо за оценку. — Режиссёр с силой вдавил сигарету в стеклянную пепельницу. — А вам не кажется, что излишняя категоричность не только мешает, но и порой прямо подталкивает человека к неразумным поступкам? — Он посерьёзнел. — Что это такой же вред, с такими же последствиями, о которых вы рассуждаете?
— Согласен. Но как быть с королями? Вернемся к Толстому — пятнадцатый том полного собрания, — с этими словами Сергей неожиданно достал ещё одну книгу.
— Вы, я смотрю, серьёзно готовились? — снова с хитринкой глянув на него, произнёс собеседник.
Неожиданно что-то звякнуло. Сергей наклонился и, подняв с пола маленькую литографию, положил на стол.
— Тютчев, — невозмутимо заметил режиссёр. — У моей бабушки была такая же. Воспоминания детства.
— Толстой принципиально разделял понятия «красота» и «добро». А значит, «добро» и «удовольствие», — листая книгу и делая вид, что не обратил внимания на реплику, продолжал Сергей. — Говорил, что у древних греков они сливались. Отличие было нечётким. Даже было слово, несущее оба значения сразу, объединяющее, так сказать. С появлением же христианства их смысл стал расходиться, о чём он и писал в одной из статей, вот, послушайте: «Красота — это то, что нам нравится… Понятие красоты не только не совпадает с добром, но скорее противоположно ему, так как добро большею частью совпадает с победой над пристрастиями. Красота же есть основание всех наших пристрастий. Чем больше мы отдаёмся красоте, тем больше отдаляемся от добра. Нравственная же или духовная красота — лишь игра слов, потому что это и есть не что иное, как добро». — Сергей закрыл книгу. — Должен вас разочаровать — красота не спасёт мир. И сегодня снова стирается их незримая граница, люди перестают отличать. Процесс пошел вспять, и злые карлики истошно взывают на всех площадях: «Считайте красивое обязательно добрым, а удовольствие — полезным для души! И будете в мире с собой. Ведь вы этого достойны!». Страшно, — грустно добавил он.
— Опять карлики? — хозяин кабинета с недоумённой улыбкой глянул на гостя.
— Они. Узнаёте в лицах? Именно пристрастие к идеям кумиров, каждые десять лет всё новых и новых, стремление быть частью стада, пусть небольшого, и подчиняться имени на слуху, пристрастие к «объявленным» творениям и есть главная беда человека. Во все века. Да что там «быть частью» — гордиться этим и глубокомысленно рассуждать о достоинствах! Достоинствах картин-пустышек, книг с абсолютно чистыми, если присмотреться, страницами, фильмов и постановок, где их непонимание зрителем лишь цель, добавляющая стоимость.
Меркулов вдруг посерьёзнел:
— Вы что же… хотите сказать, что у Шекспира нет грани между добром и злом?
— Полная путаница. Как будто жил на полторы тысячи лет раньше. Более того, и задачи-то такой не ставил. В голову не приходило. Фарш эмоций под названием «страсть»! Людей с искорёженным, больным духом. Главный мотив — ненависть, пусть и к злодеям. Мщение. Обида на женщину. А потом убивать. Даже тех, кто случайно на пути к «высокой» цели. Желательно побольше. Собственной рукой. Такой «справедливостью» инфицировались многие. Но ложь не скрыть красотой рифм, которые так любят цитировать ваши коллеги. Крупица Гамлета всажена и в тех, кто вёл справедливые войны, в тех, кто убивал диктаторов, посылая за это умирать других. Заслуга Шекспира в этом неоспорима. Неужели верх добродетели? Где же христианство? Разве как явление оно тогда не существовало? Ну, наберитесь мужества. Согласитесь, для него оно было пустым звуком.
Гость замолчал. Меркулов тоже задумался.
— Может, вы где-то и правы, — режиссёр всё ещё оставался серьёзным. — Ведь и Шекспира возвёл на пьедестал Гёте. Совсем недавно. Известный факт. А до него никто о нём не знал. И не одно столетие. Просто так от этого не отмахнуться… Здесь я согласен. Не одни же глупцы жили до великого немца? Понятно, обычно признание следует после кончины. Даже как-то принято. Но пять веков спустя… Почти! Похоже на объявление с мотивом. Только каким? — Он испытующе посмотрел на Сергея.
— Вопрос достаточно изучен. Гёте сделал это в отместку французам, которые доминировали на театральной сцене в то время. А в Германии драматургия и вовсе отсутствовала. Если бы не Гёте, остался бы англичанин втуне, как, к примеру, Коцебу Август, немецкий драматург, автор более двухсот пьес, имевших в своё время большой успех.