Поблизости вдруг зазвучали еле слышные, словно перепуганные, звуки пианино. Это был самый сентиментальный из вальсов Шопена, Гордвайль узнал его сразу. Неровные, словно гнавшиеся друг за другом звуки проникали в погруженную в полумрак комнату, как будто кто-то намеренно устремлял их именно сюда и только сюда, через какую-то невидимую щель в потолке; они неслись, мчались и настигали друг друга, мешаясь с вязкой темнотой сумерек и дымом из трубки, которую Гордвайль все еще сжимал во рту. Видения Теи и ребенка вдруг стали кружиться вокруг Гордвайля, словно захваченные вихрем. Теины волосы, растрепанные и развевающиеся, касались его всякий раз, когда она приближалась к нему, хлестали его по лицу, что доставляло ему великое наслаждение. А ребенок, их с Теей ребенок, золотоволосый, как его мать (цвет его волос был как у луковой шелухи), плясал вместе с матерью, и круглое личико его раскраснелось от возбуждения, он смеялся громко и переливчато и был очень весел. Тут Гордвайль вспомнил, что ведь принес для малыша игрушечную машинку и оставил ее в кухне — и как же это могло вылететь у него из головы? Пошел в кухню, почему-то в кухню в доме отца, и, к своему изумлению, обнаружил, что игрушка исчезла. А ведь он ясно помнит, что оставил ее там, в левом углу, между буфетом и стеной, и вот ее там нет. Для верности Гордвайль поискал ее и в других углах, по всей кухне, открыл даже дверцы буфета и заглянул внутрь — все напрасно. Невыразимая грусть овладела им. Он вдруг ощутил, что умрет от этой грусти, но уверенность в этом не тяготила его, он только желал, чтобы это случилось немедленно, в тот же миг, ибо даже мельчайшей доли секунды не мог дольше выносить ужасной этой грусти. Вдруг он вспомнил, что видел в буфете черную вытянутую редьку, превкуснейшую, по всей видимости; так ведь можно принести ее ребенку, он страшно обрадуется при виде такой черной, отличной редьки! Он снова открыл буфет: редька все еще была там! Он взял ее, пощупал и взвесил в руке: на ощупь редька оказалась крепкой, свежей и к тому же очень тяжелой — верный признак отличного качества. Но чем пристальнее смотрел он на редьку, тем больше ему казалось, что длинная ее ботва двигается сама по себе, двигается туда-сюда, медленно, но беспрестанно, будто конечность какого-то животного, и в тот же миг то была уже не одна конечность, а сразу три, потом пять, и вот их уже бесконечно много, и все шевелятся, ползут, переплетаются, щекоча Гордвайлю ладонь, так что он даже засмеялся. И вдруг откуда ни возьмись перед ним оказалась Tea, разъяренная и кипящая от гнева, и с криком вырвала у него из рук редьку: «Та-ак, редьку он ему хочет дать! Ребенок умирает, пить хочет, а ты ему острую редьку?! Что сказал бы на это доцент Шрамек, а?!» И она с силой стала заталкивать редьку ему в рот, крича: «Сам ешь редьку, сам, сам!» Гордвайль уже задыхался, редька забила ему весь рот, не давая доступа воздуху. «Ну, мне конец», — решил он…
В дверь стучали уже не раз и не два, наконец она открылась и кто-то вошел. В комнате было темно, но окно напротив, в одной из гостиничных комнат, светилось электрическим светом. Весь съежившись и уронив голову на стол, Гордвайль сидел боком к двери, походя на темный неопрятный куль.
Вошли доктор Астель и Лоти Боденхайм.
Доктор Астель воззвал к темной массе за столом:
— Эй, Гордвайль, так-то ты принимаешь гостей, да?
Услышав эти слова, Гордвайль резко выпрямился.
— Да… свет, — бессвязно пробормотал Гордвайль. — Пора бы уже… Я забылся вовсе… Так странно… ха-ха! Однако присаживайтесь, друзья, прошу вас!..
Словно ища что-то, он покрутился в комнате с минуту, потом подошел к ночному столику, стоявшему между кроватью и печкой, взял керосиновую лампу, перенес ее на большой стол и, занимаясь ею, все приговаривал:
— Отлично, просто великолепно! Прекрасная идея была: зайти!
Лампа загорелась. Тогда Гордвайль протянул гостям руку. Они уселись, доктор Астель за столом, Лоти на диване. Гордвайль еще не совсем пришел в себя от смущения. Он деловито сновал по комнате, как будто должен был выполнить какое-то важное и неотложное дело.
— А где Tea? — спросила Лоти.
— Tea? Вот-вот должна прийти, — неуверенно произнес Гордвайль. — Да, конечно, она скоро придет. Пошла навестить родителей… Ну а вы, любезные мои? Как поживаете?
И повернулся к Лоти:
— Когда вы вернулись из Каринтии? Хорошо отдохнули?
— Было неплохо! Уже четыре дня как вернулись. А что у вас, все по-прежнему?
— Да, все как раньше. То есть конечно!.. Но вы отлично выглядите, Лоти, и я очень этому рад, очень рад! Ну, расскажите, как вы проводили время? Ах да! Совсем забыл, пойду сначала приготовлю чай или кофе, что вы предпочитаете?
— Ничего не надо! — отозвалась Лоти. — Право, не беспокойтесь! Мы только что пили кофе в кафе внизу.
А доктор Астель сказал:
— Присядьте, друг мой, ничего не надо.
— A Tea что поделывает? — поинтересовалась Лоти.
— Да так. Как всегда. Работает.
— Вы же, напротив, дурно выглядите, Гордвайль, — сказала Лоти с искренним участием. — Что с вами?
— Ничего. Не хуже, чем обычно.
Отчего-то Гордвайль не выносил, когда ему даже и обиняками давали понять, что он плохо выглядит.
— Вы прямо из дома сейчас? — спросил он и сразу же пожалел об этом, посчитав, что такой вопрос нетактичен.
— Нет, были в Пратере, — просто ответила Лоти. — Хотели сразу пойти к вам, но побоялись, что не застанем вас дома в такой чудесный день!
— Меня и правда не было. Вернулся только полчаса назад.
Гордвайль сел на краешек дивана, около Лоти, посмотрел на нее сбоку взыскательным взглядом и сказал с улыбкой:
— А вы похорошели, Лоти! Очень похорошели! А как вам идет эта новая шляпка!
— Ну, Гордвайль, — рассмеялась Лоти язвительно, — мне кажется, вы научились делать комплименты на старости лет. Это у вас явно новая черта, которую я прежде не знала.
— Комплименты? Ни в коем случае! Я говорю то, что у меня на сердце. Без тени лести.
— Это же общеизвестно, — сказал доктор Астель. — Лоти всегда была прекрасна!
— И вы туда же! — перешла Лоти в наступление. — Не иначе как сговорились!
И она начала расспрашивать Гордвайля о его литературных трудах, над чем он сейчас работает. Несколько недель назад она прочла там, на курорте, последний из опубликованных им рассказов, впечатление сильное, незабываемое. Превосходный рассказ, совершенное произведение! Видит Бог, она судит беспристрастно. Доктор Астель согласился с ней, указав, однако, на несколько незначительных недостатков, не умалявших, впрочем, ценности произведения, но которых следовало бы, по возможности, не допускать. Гордвайль посетовал, что у него не остается времени для работы. Он возвращается вечером домой настолько уставшим и вымотанным после рабочего дня, что совершенно не может сосредоточиться, как того требует творчество. А потому почти не работает в последнее время. Он, естественно, не стал говорить им, что Tea как-то в ярости порвала рукопись почти завершенного рассказа и что поэтому он вынужден писать тайком, когда она спит или ее нет дома, словно заговорщик, к тому же приходится прятать рукописи в таком месте, где она не могла бы их найти. Впрочем, и доктор Астель, и Лоти каким-то образом почувствовали, что вина за то, что Гордвайль не имеет возможности работать так, как ему бы хотелось, лежит в какой-то степени на Тее.
И тут Tea неожиданно вошла в комнату. Она поздоровалась с Лоти как с задушевной подругой, почти обняла ее и была, казалось, очень рада ее приходу.
— Как хорошо, что вы пришли! — сказала она. — А я как раз сейчас думала о вас на улице.
Гордвайль был только рад, что она вернулась именно сейчас, поскольку на сердце у него было неспокойно при мысли о первой его встрече с Теей после давешнего происшествия; присутствие посторонних делало эту встречу более легкой для Теи, которая, по его мнению, несомненно, стыдилась своего поступка. Но Tea не проявляла никаких признаков смущения. Инцидент, казалось, был забыт ею совершенно, словно его и не было вовсе. Она повернулась к мужу:
— Почему же ты не предложил гостям кофе, кролик?
Она сказала это мягко, и теплая волна затопила сердце Гордвайля.
— Я предлагал, но они отказались. Но я хоть сейчас готов сварить кофе. С превеликим удовольствием.
Гости отказались и на этот раз.
Tea сняла черную плюшевую шляпку и, швырнув ее на кровать, привычным движением руки — спереди назад — пригладила свои соломенные волосы, прямые и нестриженые, в это мгновение она почему-то походила на ощипанную курицу. Tea никогда не отличалась красотой, а сейчас ее даже можно было бы назвать безобразной. Сняв шляпку и пригладив волосы, как будто удаляя с них что-то, она словно подчеркнула свое уродство, так что оно сразу бросалось в глаза. Ее лицо, тусклое и блеклое, казалось совершенно голым. Вытянутое лицо, большой лоб. Промежуток между коротеньким курносым носом и сильно выдающимся подбородком был несоразмерно велик, занимал почти половину лица и казался пустым и гладким, рот почти не выделялся на нем. Чего-то не хватало на этом пространстве, быть может, густых усов…