– Софьей меня зовут.
– А фамилия?
– Господи, фамилия-то вам к чему?
Махоркин призадумался и сказал:
– Фамилия ваша мне действительно ни к чему.
– Да нет... Если уж речь зашла о фамилии, то вы меня точно зазвали чайку попить. Софья Владимировна Посиделкина мое полное имя, коли на то пошло.
У Махоркина вдруг отлегло от сердца. Еще давеча он подумал чуть ли не с болью: «И чего я связался с этой пропойцей? Ведь как пить дать и она меня оберет!..»
Однако судя по разговору, это, пожалуй, была порядочная женщина, несмотря на ее жуткое обличье, и Николая отпустила больная мысль. Даже идти рядом с замарашкой было уже не так смутительно, как еще минуту тому назад.
– Скажите, Софья, вы любите стихи? – спросил вдруг Махоркин и посветлел.
Замарашка странно на него взглянула, и тут только он по-настоящему увидел ее глаза: один глаз был у нее карим, другой светло-серым, и оттого казалось, будто она смотрит мимо и при этом думает о своем.
– Стихи?! – переспросила Соня Посиделкина и так приятно улыбнулась, что Николай даже не заметил в ее голосе некоторой издевки, – дескать, бывают же люди, которых занимает подобная чепуха.
– Ну да, стихи! Нормальный человек не может их не любить, хотя бы потому, что поэзия – разговорный язык богов!
Со стороны Москвы-реки потянуло холодным ветром, во втором этаже хлопнуло окно, замытое до такой степени, что оно казалось незастекленным, и разом запа́дала разноцветная листва, медленно и словно бы раздумчиво, как падает первый снег.
– По-моему, жизни вы не видели, – сказала Соня. – И поэтому у вас в голове разное баловство. Тут люди по три дня не едят! Алкоголики натурально помирают, пока не похмелятся валокордином! В другой раз всю ночь по городу бродишь, потому что переночевать негде! А у вас на уме разговорный язык богов...
И то верно: сдается, что при нынешнем состоянии человечества поэзия – именно баловство. В рыцарские времена еще куда ни шло: когда природа вещей на девять десятых оставалась неведомой и таинственно-непонятной, тогда поэзия существовала на более или менее прочных основаниях, как форма познания, отвод для детских восторгов, связующее звено. Даже в блистательном XIX столетии, уже после того, как Фарадей все рассказал про электричество и Уатт изобрел паровой двигатель, стихотворцы были еще востребованы наравне с медиумами, духовниками, социалистами, страстотерпцами, задушевными подружками и распорядителями на балах. Но когда стало ясно, что невозможно построить царство Божие на земле с таким болваном, как хомо сапиенс, что звезды на небе представляют собой сгущение газов вокруг ядра, что пятая сущность бытия заключается в формуле «товар – деньги – товар», тут поэзия почти немедленно и закономерно выродилась в причудливое увлечение, вроде кактусизма, а поэты превратились в подозрительных чудаков, вроде индуистских святых, которые десятилетиями стоят на одной ноге.
Тем более странно, что и по сию пору рождаются и живут удивительные люди, до седых волос сочиняющие столбиком, прибегающие к разным ухищрениям, как-то: метру, цезуре, рифме, чтобы изложить нехитрые впечатления по поводу взаимодействия материи и души. Это еще потому странно, что поэзия противна природе языка, как природе вообще противны половые извращения, что поэзия в своих высших проявлениях сродни мании и бреду, что современному человечеству она попросту не нужна. Одним словом, наметился крупный антагонизм между закономерностями исторического развития и одной из самых искусственных форм сознания, образовался многозначительный тупик, – по крайней мере, знамение тупика. Разве что поэзия покуда дышит вот по какой причине: еще не изжила себя магия рифмы, и по-прежнему усеченность, либо скачкообразность повествовательности, чарует нас так же, как карточные фокусы и гадание на бобах.
Между тем Коля Махоркин и Соня Посиделкина поравнялись с угловым магазином, в котором торговали даже ружейными патронами и периодикой для слепых. Поэт строго-настрого велел замарашке дожидаться его на улице, а сам вошел в магазин и минут через десять вернулся с теми покупками, что он наметил еще с утра. Соня подхватила авоську за левую ручку и та повисла между ними, похожая на дитя.
Николай Махоркин обитал в сравнительно небольшой коммунальной квартире с такой, впрочем, просторной кухней, что тут свободно помещались две газовые плиты. Одну комнату в этой квартире занимал сумасшедший Леонид Непомуков, который почасту отлеживался у Ганнушкина, хотя сей человек вел настолько неприметный образ жизни, что его присутствия, равно как и отсутствия, Махоркин не замечал. В другой комнате жил прапорщик Бегунок.
Самому же поэту некогда досталось помещение в двадцать квадратных метров, с высоким потолком, отделанным лепниной, в два окна, выходивших во двор и снабженных такими широченными подоконниками, что не нужно было письменного стола. Кстати отметить, обставлена эта комната была довольно убого: как войдешь, справа стоял диван, обитый потрескавшейся кожей и с полочкой для слонов, далее шли книжные стеллажи из неоструганной сосновой доски до самого потолка; у правого окна стоял крашеный венский стул, подоконник же был завален разноцветными папками, записными книжками, томами и томиками с разнообразными закладками (одна книжка с золотым обрезом даже была заложена оловянной вилкой), и среди них громоздилась старинная пишущая машинка фабрики «Рейнеталл»; в простенке между окнами стоял комод, который Махоркин подобрал на помойке в 1989 году, над комодом висела посмертная маска Пушкина, а над маской были пришпилены к обоям какие-то высохшие цветы; на левом подоконнике хранился запас писчей бумаги и зеленела рощица комнатных растений в больших банках из-под горошка, которые источали приторно-кислый, экзотический аромат; слева же стены были увешаны гравюрами, пастелями, акварельками, натюрмортами и пейзажами, писанными маслом, в рамках и без рамок, а под ними, прямо на полу располагались несколько годовых подшивок литературных журналов, две раскладушки, один скатанный матрас, четыре картонные коробки, перевязанные шпагатом, маленький мешок с поношенной обувью и большой холщовый мешок неизвестно с чем; посредине комнаты стоял стол, накрытый клеенкой, три стула и табурет.
После будет понятно, зачем понадобилось так обстоятельно воссоздать обстановку этой комнаты, какой она была в том памятном октябре.
Несмотря на сложное чувство, которое возбуждали захламленность, беспорядок, ветхая мебель и тяжелый запах давнишней пыли, жилище поэта производило какое-то приютное впечатление, и когда Махоркин ввел в свою комнату замарашку Посиделкину, та уселась на диван, облегченно вздохнула, и вдруг лицо ее приобрело такое успокоенное выражение, словно она вернулась к себе домой. С минуту они молчали, а потом Софья сказала:
– Господи! Сколько же у вас книг!
– В том-то все и дело, – сказал Махоркин. – В другой раз оторвешься от стихов, посмотришь на эти залежи и подумаешь: «И чего ты мучаешь себя, дурень, когда вон сколько до тебя сочинили книг!..»
– А вы что, книги сочиняете?
– Точнее будет сказать: стихи.
– Тогда понятно, чего вы на улице завели беседу про разговорный язык богов... А я-то думаю: наверное, он ненормальный, если с утра пораньше у него на уме стихи. Оказывается, вот оно что – поэт мне попался на жизненном пути, который всю дорогу думает о возвышенном, живет в центре, и книг у него столько, сколько у нормального человека не может быть. У меня прямо такое ощущение, как будто я попала из Чертанова на Луну!
– А вы что, в Чертанове живете?
– Точнее будет сказать: жила. Три месяца назад меня мой благоверный из дома выгнал. Взбрело ему, идиоту, в голову, что я беременна от соседа с пятого этажа. Конечно, если пить без просыпу две недели, чего только в голову не взбредет! Короче говоря, выставил он меня за дверь чуть ли не в одном белье, я только зубную щетку и забрала. С тех пор прозябаю по вокзалам да чердакам. Если бы я была коренная москвичка, то, конечно, прибилась бы к кому-нибудь из родственников, а то ведь я приезжая, из Орла...
– Так вы еще и беременная... – задумчиво произнес Махоркин и правой ладонью утер лицо.
– На четвертом месяце. Уже и не тянет на соленые огурцы.
Они опять помолчали с минуту, затем Соня Посиделкина неловко вздохнула и сказала, несколько восторженно глядя по сторонам:
– Послушайте: какой же у вас бардак! Давайте я приберусь, что ли... Не понимаю, как при такой антисанитарии можно писать стихи?!
Николай Махоркин приятно удивился этой декларации, но возразил, что, дескать, с уборкой можно и подождать, а прежде гостье следует принять ванну, уж если она оказалась такой чистюлей, чего еще час тому назад невозможно было предположить. Соня охотно согласилась, и Махоркин проводил ее в ванную комнату, указал на тюбик с пастой, мыло, полотенце, шлепанцы и халат; он помнил, что зубная щетка была у нее своя.