Добрый вечер, господин пастор. Так что я, рабочий Франц Биберкопф, живу случайным заработком. Прежде был грузчиком, а сейчас — безработный. Вот я у вас хотел спросить, что принимать от рези в животе? Изжога, проклятая, замучила. Вот опять, бр! Тьфу! Горечь во рту, чистая желчь. Конечно, от пьянства это. Вы уж извините за беспокойство, привязался к вам на улице. Вы — при исполнении служебных обязанностей, это мы понимаем. Но изжога вот донимает, и опять же горечь во рту, желчь, что с ней поделаешь? А христианин должен помочь ближнему своему. Так ведь? Вы хороший человек, правильный. А я не попаду в царствие небесное. Почему? Кто его знает. Спросите об этом у фрау Шмидт — она ведь откуда-то сверху спускается, с потолка. То спустится, то поднимется, а ты каждый раз вставай, впускай ее, выпускай. Какое кому дело до меня? Я уж сам разберусь, кто преступник, а кто нет. Преданный до гроба: „Мы Карлу Либкнехту на верность присягали и не забудем Розу Люксембург“.
А все же я попаду в рай, когда помру, и они преклонят колена пред моей могилой и скажут: это — Франц Биберкопф, преданный до гроба, истинный германец, человек неопределенных занятий, но преданный до гроба. „Гордо реет стяг наш, черно-бело-красный“… Ему, Францу Биберкопфу, все это в душу запало, он не стал преступником, как прочие, которые немцами себя называют, а сами ближних своих за грош продают… Эх, ножа нет, всадил бы я ему нож в брюхо. И всажу еще, будьте уверены. (Франц ворочается с боку на бок, мечется по кровати.) Дожил, того и гляди на исповедь к пастору побежишь. Хорош, нечего сказать! Что ж, беги, если нравится, беги, пока ноги не протянул. Нет, господин пастор, честь своя дороже, не буду марать рук об него, не стоит. Таких мерзавцев и в тюрьму пускать нельзя, я-то был в тюрьме, я-то это во как знаю, хорошее место, первый сорт, не для подлецов, в особенности не для таких, как этот, — посовестился бы хоть перед своей женой, а заодно и перед всеми добрыми людьми.
Дважды два — четыре, тут ничего не попишешь. Вы видите перед собой человека… простите, что я вас… при исполнении служебных обязанностей… живот болит — смерть прямо!.. Нет, я уж возьму себя в руки, будьте покойны! Стакан воды, фрау Шмидт. И всюду эта дрянь сует свой нос!
ОТБОЙ. ФРАНЦ ИГРАЕТ ПРОЩАЛЬНЫЙ МАРШ СВОИМ СТАРЫМ ЗНАКОМЫМ ЕВРЕЯМ
Франц Биберкопф силен, как удав, но на ногах стоит сегодня нетвердо. Встал он и пошел на Мюнцштрассе к евреям Пошел он туда не прямым путем, а сделал огромный крюк. Сегодня он хочет со всем покончить. Начисто.
Топай Франц, топай! Погода сухая, холодная, ветреная, кому охота стоять теперь где-нибудь в воротах торговать вразнос чем ни попадя и отмораживать себе ноги. Честь дороже… Слава богу, хоть выбрался из своей конуры-бабы там галдят до сих пор в ушах звенит! Топай, Франц Биберкопф, шагай по улице. Все пивные пусты. С чего бы? Вся шпана еще спит. Пусть хозяева пивных свою бурду сами пьют. А нас увольте.
Мы дуем водку.
Франц Биберкопф-тяжелый, грузный мужчина в серо-зеленой солдатской шинели протискивается сквозь толпу — толкотня, давка, хозяйки покупают с возов овощи, и селедку. Кому луку зеленого, кому луку!
Что ж, жить-то надо. Дома у них дети, голодные рты, птичьи клювики: хлоп-хлоп, стук-стук, есть хочу, есть хочу!
Франц прибавил шагу, завернул за угол. Свежо, хорошо! Мимо больших витрин он прошел спокойнее. Интересно, сколько сейчас ботинки стоят? Лакированные туфельки бальные, должно быть красиво выглядят на ноге; загляденье — этакая цыпочка в бальных башмачках. Обезьяна-то Лиссарек, старик чех, тот, с большими ноздрями, в Тегеле, чуть ли не каждый месяц получал от жены, или кем там она ему приходилась, пару чудных шелковых чулок, то пару новых, то пару ношеных. Смехота! Подавай ему чулки, и, все тут. Где хочешь бери — хоть укради. Вот раз мы его и накрыли — напялил стервец чулки на грязные ноги, сидит и доходит — пыхтит, красный весь, умора! „Мебель в рассрочку. Кухонная мебель. Продажа в кредит с рассрочкой на двенадцать месяцев“.
Доволен Франц. Идет дальше, не торопится. Только вот время от времени надо на тротуар смотреть — не качается ли? Посмотрел себе под ноги — вроде нет, не качается, асфальт гладкий, твердый, прочный! А потом быстро, воровато оглядел фасады домов: и здесь порядок, стоят дома — не шатаются. А надолго ли? Окон-то, гляди, сколько, перетянут они, дома и накренятся. А там и крыши не удержатся, поедут вниз, поползут, как песок, так и соскользнут на землю, слетят, как шляпа с головы. Крыши-то ведь все, сколько их есть, укреплены под уклоном, косо лежат. Правда, не так просто лежат, их стропила держат, и что там еще… Мы встанем крепкою стеной, не отдадим наш Рейн родной… Здравия желаем, господин Биберкопф! Голову выше, грудь вперед! Шагай по Брунненштрассе! „Бог милостив, и ты как-никак германский гражданин“, — говаривал начальник тюрьмы.
Какой-то тип в кожаной фуражке, с дряблым бледным лицом, выпятив нижнюю губу, сцарапывал мизинцем маленький прыщик у себя на подбородке. Рядом, немного наискосок от него, стоял другой человек, с широкой спиной и отвислым задом брюк, Они загородили проход, Франц обошел их. Обладатель кожаной фуражки ковырял пальцем в правом ухе.
Франц доволен — все в порядке, — прохожие шли по улице спокойно, возчики выгружали товар, дома не разваливаются — ремонтируют их, стало быть как положено… несется клич, как грома гул, что ж, все идут — пойдем и мы! На углу, на тумбе для афиш, красовались желтые плакаты с большими черными надписями: „Король полузащиты“ и „На чудных рейнских берегах“. Пять человек стояли тесным кругом на мостовой и, взмахивая молотами, скалывали асфальт. Э, да того, в зеленой шерстяной фуфайке, мы знаем, определенно, нашел, значит, работу; что ж, это и мы можем, когда-нибудь в другой раз, работа немудреная: молот держишь в правой руке, взмахиваешь им, подхватываешь левой и — р-раз! „Мы молодая гвардия рабочих и крестьян…“ Правой поднимай, левой подхватывай, р-раз! „Внимание: проход закрыт. Строительство ведет Штралауская асфальтовая компания“.
Сошел Франц с тротуара, зашагал по мостовой — мимо, громыхая, проезжали трамваи. „Соскакивать во время движения опасно для жизни! Сходите только на остановке!“ Полицейский взмахнул жезлом, пропуская машины. Какой-то почтальон успел все же перебежать через улицу. А нам спешить некуда, подождем — евреи не убегут. Сколько грязи пристало к сапогам! Впрочем, они и так не чищены — кому же их чистить, от Шмидтши не дождешься, палец о палец не ударит (паутина на потолке, кислая отрыжка), Франц прищелкнул языком, обернулся к витринам: „Автомобильное масло Гаргойль“, „Вулканизация резины“, „Модные прически“, „Пиксафон, патентованное средство для ращения волос“. А не сходить ли к Лине-толстухе? Та бы небось начистила сапоги… Франц ускорил шаг.
Людерс, мошенник, припомню я тебе письмо, всажу тебе перо в бок. Ох, господи, господи, Франц, об этом и думать забудь, возьми себя в руки, о такую сволочь мараться не стоит, довольно с нас, насиделись в Тегеле! Ну, что тут еще? „Мужское платье, готовое и на заказ“, — так и запишем, дальше — „Авторемонт. Окраска кузова, обивка сидений, запасные части“. Тоже нужное дело! Особливо для быстрой езды. Впрочем, тише едешь, дальше будешь.
Левой, правой, левой, правой, вперед, не толкайтесь, фрейлейн, торопиться некуда, разойдись, не толпись! А это еще что? Тише едешь, дальше будешь — от того места, куда едешь. Автомобили гудят — ишь раскричались, как петухи. Франц повеселел, и встречные лица казались ему привлекательнее.
Теперь он уже с радостью углубился в знакомую улицу. Холодный ветер, проносясь мимо домов, подхватывал душный смрад подвалов, запахи фруктов, пары бензина, впитывал их, уносил вдаль. Асфальт зимой не пахнет.
У евреев Франц просидел на диване с добрый час. Они говорили, и он говорил, они удивлялись, и он удивлялся. Чему же он удивлялся, сидя на диване, слушая их, разговаривая с ними? Да все тому же, что вот он сидит тут и говорит и их слушает — себе самому удивлялся. А чему же тут удивляться? Было чему! Он подметил в себе кое-что, подметил и принял к сведению, как бухгалтер ошибку в расчете.
Решено и подписано! Когда это он успел все обдумать и решить — разве не удивительно? Сидит вот тут, глядит на хозяев, улыбается им, спрашивает о чем-то, сам отвечает — и знает, что все уже решено и подписано. Вот он что решил: пускай говорят что хотят — они ведь не пасторы, даром что в сутанах, да ведь не сутаны это вовсе — а так, лапсердаки, ведь они же из Галиции, из-под Львова, сами рассказывали; они хоть и хитрые, но меня не проведешь. Я сижу у них здесь на диване, но по-ихнему жить не буду. Точка. Пробовал, да не вышло!
В последний раз, когда Франц был тут, он сидел с одним из них на полу, на ковре. А что, еще раз попробовать? Нет, теперь уже не получится, дело прошлое. Сижу теперь, на чем сидеть положено, да на евреев гляжу.