Это был самый центр Цюриха (местные говорили «Зюрик»), из окна, если изогнуться вправо, можно было увидеть Лиммат. Перов с огромным трудом поселился, напугав своей безъязыкостью девушку-администратора. Вспомнилась Ольга — у нее, в дополнение к десяти пальцам, был еще и свободный английский, с «йоркширским», как она настаивала, произношением. Наверное, если бы Сигов знал об этом, он действительно отправил бы за деньгами Ольгу.
Макс дивился всему: старинное здание, картины на лестнице — коровы и лошади в богатых рамах, неслыханно новый телевизор в номере, крохотное мыльце, которое он, разумеется, сразу же положил в чемодан. Если бы Максим знал, что это здание отлично помнит Ленина, то удивился бы еще больше. К Ленину Макс сохранил смешную детскую любовь — он не мог предать золотого кудрявого мальчика с октябрятской звездочки. Он в самом деле был верным, словно конь.
В ванной нашелся еще один кусочек мыла. Максим спрятал и этот — один Наташке, другой маме. Трусы с валютным карманом на всякий случай взял с собой, повесил на дверную ручку и только потом влез под душ.
Человечек от Сигова согласно инструкции свяжется с ним завтра. Максим надел чистую, всё еще не согревшуюся после багажного отсека рубашку, брызнул ниже пояса туалетной водой «Самарканд» — так, на всякий случай.
Шнуруя ботинки, Перов всегда гримасничал, как отец, когда стягивал с себя высокие охотничьи бахилы. Максим удивительно четко помнил отца, хотя тот ушел от них десять лет назад и за это время прислал сыну лишь несколько открыток — и ни единой своей фотографии. Макс щурился, сам зная, как смешно выглядит его лицо в такую минуту.
И, словно бы отозвавшись на эту мысль, выхватив ее из воздуха, за стеной кто-то рассмеялся.
Максим прислушался.
Стена молчала.
Он взялся шнуровать второй ботинок.
И тогда кто-то рассмеялся снова.
Это был не страшный хохот водевильного злодея. Не дикое ржание подпившего Петровича. Не веселый колокольчик Наташкиного хихиканья. И не усталый смех мамы.
Это был искренний смех молодого мужчины, который услышал удачный анекдот. Короткий «похохот». Пожалуй, так мог бы смеяться Алексей Иванович Сигов, но Макс никогда не слышал его смеха. Максимум, что мог позволить себе Сигов, когда все остальные заходились от смеха, — это резко растянуть губы в улыбке. Так улыбался бы сжатый со всех сил ручной эспандер.
Максим взял со столика стакан, приставил его к стене и приложился ухом, как внимательный, обеспокоенный лекарь к больной спине. Так его научили делать в пионерском лагере «Юный пожарный».
Спина молчала.
— Корабли лавировали, лавировали, да не вылавировали, — довольно громко и уверенно продекламировал Максим. — Не веровали в вероятность вылавировать! Вот маловеры: веровали бы — вылавировали бы.
Стена молчала.
Не произвели на нее впечатления ни дикция, ни артистизм.
Макс вернул стакан на бумажную кружавчатую салфеточку — кстати, тоже надо будет забрать домой. И вышел из номера.
На двери его комнаты был написан краской номер 14. Соседний должен был нумероваться пятнадцатым, но нет, эту дверь никто не посчитал. Циф— ру 15 Макс увидел в самом конце коридора — зрение у него было как у охотника. Родной двадцать шестой трамвай Перов выглядывал в Екатеринбурге первым на всей остановке. А там тоже собирались люди опытные, прозорливые.
Максим прижался ухом к неподсчитанной двери, но там было тихо. Под ногами нервно скрипнул старинный паркет.
«Чего с ума сходить?» — с Наташкиной вопросительной интонацией сказал себе Макс и зашагал к лестнице. Девушка-администратор молча помахала ему рукой.
Маленькую площадь окутывал мягкий фонарный свет. Люди, несмотря на осень — а был сентябрь, сырно-желтый, — сидели на стульчиках прямо на улице, вокруг бегали официанты в смешных женских фартуках. Макс был, как всегда, голоден, поэтому засмотрелся на пару, которая вылавливала при помощи тонких палочек какую-то снедь из дымящегося горшка. Мужчина — в длинном шарфе, женщина — в кружевных перчатках. Выглядели они как привидения, но жевали как вполне реальные люди. Макса накрыл аромат расплавленного сыра, но он никогда не позволил бы себе тратить валюту на еду. Тем более что в номере его ждала полукопченая и кипятильник. Мужественный человек Максим Перов сглотнул слюну и пошел по направлению к Лиммату. Над аккуратными домиками то здесь, то там торчали колокольни — как сигареты, вытянутые из новой пачки. Памятник у реки еле удерживал коня, вставшего на дыбы.
Макс кричать был готов от голода. Повернуть назад, к полукопченой и кипятильнику, или всё же погулять по вечернему Зюрику? Почему не хватило ума поужинать перед выходом? Почему ума вообще никогда не хватает — точнее, зачем он так быстро заканчивается, особенно к вечеру?
В задумчивости Максим шел по мосту через реку. Швейцарский флаг — медицинский с виду — реял на носу позднего кораблика. С воды тянуло холодом.
Холод и голод сразу — перебор, как в картах.
Даже не ступив на другой берег, Максим развернулся и поскакал обратно, в гостиницу.
Официант в женском фартуке уносил со столика привидений остывший горшок. Смятая кружевная перчатка лежала на мостовой, как бумажная салфетка.
Максим кивнул девушке-администратору и вмиг взлетел на свой этаж.
Там было темно и тихо.
Сразу включил телевизор, как это было принято у них дома. Весь экран занимала загорелая блондинка в отважном декольте — она слегка походила на любовницу Сигова, но говорила, к сожалению, на немецком.
— Йа, йа, — повторяла блондинка, а Макс тем временем резал колбасу, облизывая пальцы. Мелкие пузырьки облепили кипятильник, как будто кто-то икру метнул, пришло в голову Максу, и блондинка в тот самый момент отчаянно и хрипло захохотала.
Возможно, это была юмористическая передача.
Макс заварил чай и выключил телевизор.
За окном шумела старая липа — просветы в осенней кроне, подсвеченной фонарем, были похожи на дырки в сыре. Гость Зюрика съел почти всю колбасу, выпил две кружки крепкого чая с конфетой «Гулливер» — ее, как маленькому, сунула в сумку мама, когда они прощались на вокзале. Максим задумчиво разгладил фантик. На нем была изображена огромная, как у Пушкина, голова без всякого продолжения; в ноздрю Гулливеру совал копье лилипут с восточным плюмажем на шапке.
За стеной кто-то негромко рассмеялся.
Точно так же, как час назад.
«А ведь нет», — похолодел Макс. Смех был теперь с полустоном в финале. Как будто у хохотуна кончался завод.
И тогда Максим Перов разозлился.
Да, у них в «Эркере» тоже были тонкие стены, но там никто не ржал, как дурак, и не пугал смехом соседей.
— Ха! — дерзко сказал Максим. — Ха-ха-ха!
За стеной замолчали.
Максим провез по полу стул, чтобы раздался мерзкий скрип. Стул не подвел, но в ответ не поступило ни звука.
Сгреб со стола колбасные шкурки и газетный лист «На смену!» в жирных пятнах. Стало вдруг очень одиноко.
Вот была бы здесь Наташка. Или хотя бы Ольга. Она бы поговорила с той девушкой-администратором, объяснила бы с йоркширским акцентом, что нельзя так ржать среди ночи.
Кстати, ночь уже. В Свер… то есть в Екатеринбурге — полночь.
«Была бы здесь хотя бы мама», — подумал Максим Перов, безуспешно взбивая узкую и длинную, как червяк, подушку.
Он свернул ее пополам и засунул голову внутрь.
Застенный житель, кажется, угомонился, и Максим Перов уснул.
Ему снился зимний день на улице Мамина-Сибиряка. Они с Игорем Кравцевым идут в ЦГ — Центральный Гастроном — и взахлеб обсуждают какие-то пластинки.
— А я же сейчас в Швейцарии! — хлопнул себя по лбу Максим, не покидая сна. На голове у него была огромная енотовая шапка. — Я тебе, Игореха, привезу, что захочешь!
Потом Кравцев исчез, и перед Максимом выросла телефонная будка, красно-желтая сестра свердловских трамваев, и все стекла у нее были сплошь покрыты морозными перьями и папоротниками. Автор сценария сна, который снился Максиму в отеле «Адлер», настаивал на том, что герой должен открыть будку и войти — но дверь примерзла, и Максим дергал за нее тщетно. У него замерзли ноги, а голове было жарко, будто капали на маковку горячей водой. В конце концов дверь подалась — и там на полу лежала смятая газета в жирных пятнах, явно скрывавшая нечто непрезентабельное. А телефонная трубка на длинном шнуре висела головой вниз. Максим во сне начал искать в кармане «двушку», но потом услышал, что из трубки несется чей-то голос, и поэтому прижал ее к своей раскаленной голове, к горящему уху.
В трубке смеялся человек. В его смехе не было ничего от ликования торжествующего злодея, нежной радости маленькой девочки или угодливого хмыканья подхалима. Это был всё тот же «похохот» молодого человека, с довольно-таки мерзким подстаныванием в финале.