Несомненно, именно отсюда идет это видение, которое, впрочем, хорошо знакомо многим другим мужчинам, — образ большой женщины, нежно и терпеливо моющей меня. Этот образ неотделим от кухни, от облаков пара и горьковатого запаха горящих дров. Я вновь обрел эти картины и со смутным волнением узнал их в некоторых фильмах Феллини, но там декорации раздвинуты вширь и фантастичны, как во сне. Да, можно до бесконечности наслаждаться подобными сценами, но, несмотря на все их очарование, тут вступаешь на зыбкую, опасную почву. Не стоит задерживаться там надолго, а то рискуешь в конце концов увязнуть.
А еще был подвал. Его-то ведь я могу восстановить в памяти, оживить образы, сделать их зримыми, осязаемыми. Я как будто снова туда попал. И я замечаю, что воспоминание о нем жило во мне все эти годы, нетронутое, сохранившееся, несмотря на двадцати-тридцатилетнее забвение. Нужен такой вот толчок, чтобы образ вновь ожил, чтобы во всех подробностях, во всех мелочах вдруг сразу вспомнились те места, которые в детстве казались таинственными, заповедными, немножко страшными и были для нас и лесом Броселианды, и лабиринтом, и пещерой Али-Бабы. Конечно, я мог бы с тем же успехом начать с чердака, с курятника, с сарая или с песчаного карьера и со многих других мест — все они, внезапно ожившие, теснятся в моей памяти, просясь наружу; но придется их осторожно оттолкнуть на время, потому что именно подвал в первую очередь требует к себе внимания. Ведь когда предаешься воспоминаниям — да, впрочем, и любому другому занятию, — важно суметь вовремя и верно угадать, чего тебе больше всего хочется и чего хочется вещам и существам, тебя окружающим. Итак, подвал, дышащий прохладой и множеством всяких запахов, которые различаешь по мере того, как продвигаешься вперед, вот как я сейчас, ибо мысленно я уже пробрался туда по наклонной доске, заменяющей лестницу, так и не построенную дедом — смерть помешала ему закончить дом. По доске сперва ступали медленно и осторожно, потом бежали мелкой рысцой, чуть согнувшись, и благополучно спускались вниз, если только не съезжали туда на мягком месте, что иногда случалось даже с бабушкой. Это было постоянным предметом шуток: «Здорово я съехала вниз, как на санках!» Упавший вставал, отряхивал пыль с одежды — вот и все. Никто ни разу ничего себе не сломал, и все отважно шли на риск!
Интересно, думаю я, собрались ли новые хозяева, те, что купили дом после смерти Алисы — это сколько же? десять лет назад! — собрались ли они построить лестницу в подвал? Боюсь, что да, вполне вероятно. Не хочу я туда идти и проверять. Проходя мимо дома, я бессознательно ускоряю шаг и, искоса глядя на фасад, не узнаю его под новой светлой штукатуркой, с этой наполовину замурованной балконной дверью — теперь это чужое, чистенькое и безликое жилище, какие устраивают себе мелкие буржуа из предместья, и нечего о нем ни подумать, ни сказать!
Нет, не стану я — хотя стоит только руку протянуть — стучаться в их дверь: «Здравствуйте, мадам, здравствуйте, мсье, не позволите ли мне зайти на минутку взглянуть? Детство, знаете ли… воспоминания… бабушка…» Нужно будет объяснять, оправдываться, а главное, постараться растрогать. Мне, разумеется, ответят: «Да, конечно, войдите, прошу вас. Только извините за беспорядок!» — все они так говорят, хотя какой там беспорядок: ну полотенце, брошенное на стол, или сдвинутая диванная подушечка, или стопка белья на комоде. Зато кругом, куда ни глянь, эмаль, пленка, моющиеся обои. Все неузнаваемо, кроме разве расположения стен, да и те потревожены: новые хозяева передвинули несколько перегородок и построили — да, все-таки построили! — знаменитую лестницу в подвал. «Спасибо, благодарю вас, было очень любезно с вашей стороны!» — но выйду я со смертью в душе, и образ старого дома, мирно живший в моем сердце, смешается с этим новым, исказится, и никогда мне уже не восстановить его в первозданном виде, как я пытаюсь сейчас сделать это с помощью слов. Нет, я вовсе не в претензии на новых владельцев; они такие, какие есть или какими я их себе воображаю — и, может быть, воображаю неверно, — но все равно, они мне подозрительны уже по одному тому, что устроили на месте огорода газон. Ох уж эти мне газоны — болезнь нашего времени! — десять квадратных метров анемичной реденькой травки, которую каждое воскресенье подстригают и причесывают с помощью маленькой, но очень дорогой машинки и по которой, в соответствии со святой французской традицией, «ходить запрещается». И они осмелились! Значит, они не знают, что это был за огород: земля любви и терпения, чудо плодородия, дарующее — прямо с грядки к вам на стол! — свежие овощи с непередаваемым вкусом и ароматом. Но нет, как можно, эти люди сочли бы себя обесчещенными, приложи они руку к земле. Пусть этим низким делом занимаются крестьяне, «мужичье», как они выражаются, хотя ветви их генеалогического древа не так уж далеко ушли от этих «мужицких» корней, стоит руку протянуть — и вот они тут как тут! Но буржуа не желают иметь ничего общего с этими корнями: они служащие контор, банков, страховых обществ, у них чистая работа, и универсам возле дома, и холодильник в кухне, и маленькое авто, которое намывают до блеска по воскресеньям, завершив стрижку газона.
Я прекрасно знаю, что несправедлив, что напрасны мое раздражение, моя упорная неприязнь к новым домовладельцам, к их такому чистенькому, беленькому фасаду, а прежде он был весь обвит густым виноградом с голубыми капельками купороса на листьях. Конечно, этот дом не историческая реликвия, но он — история моей семьи. Вот почему я стараюсь побыстрее пройти мимо, вот почему никогда не войду внутрь, никогда не расскажу им, что наша кошка спала у печной заслонки, и где стояла квашня с ее сытным хлебным запахом, и почему настойку лаванды прятали в уголке стенного шкафа, ни обо всем остальном, что они изгнали из дома вместе с тенями умерших, — прошлое осталось жить только во мне, и я пытаюсь поймать его с помощью слов любви, не спрашивая себя, стоит ли тратить на это силы, уподобляясь тем древним летописцам, чьи хроники преданно хранят образ города, давным-давно сметенного ураганом или занесенного песками.
Но я сбился, болтаю всякий вздор. Я ведь остановился на середине наклонной доски, спускавшейся в подвал, шел мелкими шажками, согнувшись и — да-да, теперь я вспомнил! — непременно подняв кверху правую руку, чтобы в случае чего ухватиться за притолоку. И вот уже запах погреба, его полумрак: может быть, это пещера, но и лес тоже, потому что толстые необструганные еловые стволы стоят посередине, подпирая полы дома. У входа, сразу направо, удобно устроенные полки для инструментов: молотка, клещей, бурава, пилы, гвоздей в жестяных банках, кусков проволоки, веревок, гаек и шурупов. Достаточно протянуть руку, и ты сразу найдешь все, что нужно, в этом кажущемся беспорядке, где, однако, у каждой мелочи есть свое место. Чуть дальше — угольная яма, обведенная дощатым бортиком, — туда нельзя ходить, там темно как в аду, попади в нее разок — и вылезешь черный как дьявол — то-то будет крику и подзатыльников! Так что лучше проследовать мимо нее; в форточку видны кустики герани в саду, собачьи лапы, женские ноги, шагающие по улице, и легкая серебристая паутина с попавшимися мухами и мотыльками. Я поворачиваю налево, но предварительно нажимаю на выключатель, и над моей головой слабо вспыхивает желтоватая лампочка и другая, подальше, в глубине подвала, подсоединенная к первой посредством «жулика» — забавное, но и таящее опасность слово, — нам, детям, под страхом смерти или по крайней мере хорошей трепки запрещалось трогать это руками; витой провод провисал от балки к балке, ободранный, как и все здесь, подклеенный изоляционной лентой, которую таскали с завода, — словом, настоящий очаг замыканий, а ведь замыкания так ни разу и не было, и сейчас мне это кажется просто чудом: дом никогда не горел. Я медлю, я предвкушаю, я вхожу в свою волшебную пещеру, как любитель живописи — в галерею Уффицци: вот здесь Боттичелли в период расцвета, тут Веронезе, там Тициан… Эти фанатичные ценители прекрасного ужасны; я наблюдал, как они сантиметр за сантиметром обсуждали картину, спорили с пеной у рта, кто висит справа от такой-то двери: сначала Тициан? Нет, сначала Веронезе! Ну ладно! Вернемся в подвал: здесь охапка сена для кроликов, старый велосипед без колеса — его не выкинули, видно, надеясь когда-нибудь все же отремонтировать и пустить в ход, — какая-то хромоногая мебель, непонятного вида нагромождение у стены — куча пустых ящиков, что ли? Дальше, под другой отдушиной, груда поленьев, а рядом с ней колода с воткнутым в нее топором, козлы с пилой и мягкий, бесшумный, как ковер, слой опилок на земле. Вот здесь, в этом самом месте, я гладил рукой еловый ствол, его шершавую кору, и, ступая по пухлому, как мох, ковру опилок, зажмуривался, стараясь глубже вобрать в себя запах смолы и проникнуться всей атмосферой этого сумеречного, подземного, своего собственного леса.