— Пленные никогда красивыми не бывают, — перебил ее пенсионер наставительно, как бы вскрывая за ее этнографическим наблюдением более глубокий, психологический смысл и тем самым сводя на нет даже скромную ценность самого наблюдения.
— Но почему же… — запротестовала было женщина, но чесучовый поднял палец, и она замолкла.
— В то же время Япония в будущем — крупный источник агрессии, — сказал он, — потому что связана с Америкой через банковский капитал.
— По-моему, в Америке, кроме десяти процентов, все остальные негодяи, — сказала женщина и, посмотрев на руки старика, сейчас снова перебирающие четки, зачем-то притронулась к своим бусам.
— Богатейшая страна, — сказал пенсионер задумчиво и поставил локти на столик — сквозь широкие чесучовые рукава два острых независимых локотка.
— …Дочь Дюпона, — начал он что-то рассказывать, но остановился, вспомнив об уровне аудитории. — Дюпон кто такой, знаете?
— Ну этот самый, — растерялась женщина.
— Дюпон — миллиардер, — жестко уточнил старик и добавил: — А против миллиардера миллионер считается нищим.
— Господи, — вздохнула женщина.
— Так вот, — продолжал пенсионер, — дочь Дюпона пришла на один банкет с бриллиантами на десять миллионов долларов. А теперь спрашивайте, почему ее никто не ограбил?
Старик слегка откинулся, как бы давая время и простор для любых догадок.
— Почему? — спросила женщина, все еще подавленная богатством миллиардерши.
— Потому что ее сопровождали пятьдесят переодетых сыщиков в виде знатных иностранцев, — торжественно заключил пенсионер и отпил боржом из своего маленького стаканчика.
— Они интимную переписку адмирала Нельсона предали огласке, — вспомнила женщина, — мало ли что мужчина может писать женщине…
— Знаю, — строго перебил ее старик, — но это англичане.
— Все равно это подлость, — сказала женщина.
— Вивьен Ли, — продолжал пенсионер, — пыталась спасти честь адмирала, но у нее ничего не получилось.
— Я знаю, — кивнула женщина, — но она, кажется, умерла…
— Да, — подтвердил старик, — она умерла от туберкулеза, потому что ей нельзя было жить половой жизнью… Вообще при туберкулезе и при раке, — придерживая одной рукой четки, он на другой загнул два пальца, — половая жизнь категорически запрещается…
Это прозвучало как сдержанное предупреждение.
Старик слегка покосился на женщину, стараясь почувствовать ее личное отношение к вопросу.
— Я знаю, — сказала женщина, не давая ничего почувствовать.
— Виссарион Белинский тоже умер от ТБЦ, — неожиданно вспомнил пенсионер.
— Толстой — мой самый любимый писатель, — ответила ему на это женщина.
— Смотря какой Толстой, — поправил старик, — всего их было три.
— Ну, конечно, Лев Толстой, — сказала женщина.
— «Анна Каренина», — заметил пенсионер, — самый великий семейный роман всех времен и народов.
— Но почему, почему она так ревновала Вронского?! — с давней горечью заметила женщина. — Это ужасно, этого никто не может перенести…
Толпа пляжников поднялась на берег и лениво разбрелась по улице.
Иностранки в коротких купальных халатах казались особенно длинноногими.
Несколько лет тому назад им не разрешали в таком виде появляться в городе, но теперь, видимо, примирились.
Появился мой собеседник.
— Что-то сильно запаздывают, — сказал он без особого сожаления и присел за столик. Я разлил шампанское.
— Вот вам и немецкая аккуратность, — сказал я.
— Немецкая аккуратность сильно преувеличена, — ответил он.
Мы выпили. Он взял из вазы яблоко и крепко откусил его.
— Значит, вас спасла схематичность полицейского мышления? — напомнил я, дав ему проглотить откушенный кусок.
— Да, — кивнул он головой и продолжил: — Гестапо поставило вверх дном философский факультет, но нас почему-то не тронули. Решили, что это дело рук студентов, которые по роду своих занятий могли Гегеля сравнить с Гитлером. В один день на всех курсах философского факультета у студентов отобрали конспекты, хотя мы писали эти листовки измененным почерком и печатными буквами. Двое отказались отдавать конспекты, и их прямо из университета забрали в гестапо…
— Что с ними сделали? — спросил я.
— Ничего, — ответил он, усмехнувшись своей асимметричной усмешкой, — на следующий день их выпустили с большими извинениями. У смельчаков оказались высокопоставленные родственники. У одного из них дядя работал чуть ли не в канцелярии самого Геббельса. Правда, пока это выяснилось, ему успели под глазом оставить… — Он сделал красноречивый жест кулаком.
— Синяк, — подсказал я.
— Да, синяк, — с удовольствием повторил он, по-видимому, выпавшее из памяти слово, — и он этот синяк целую неделю с гордостью носил. Вообще для рейха было характерно возвращение назад, к простейшим родовым связям.
— Это делалось сознательно или вытекало из логики режима? — спросил я.
— Думаю, и то и другое, — сказал он, помедлив, — функционеры рейха старались подбирать людей не только по родственным, но и по земляческим признакам. Общность произношения, общность воспоминаний о родном крае и тому подобное давало им эрзац того, что у культурных людей называется духовной близостью. Ну и, конечно, система незримого заложничества. Например, над нашей семьей все время висел страх из-за маминого брата. Он был социал-демократом. В тридцать четвертом году его арестовали. Переписка длилась несколько лет, а потом наши письма стали приходить обратно со штампом «адресат унбекант», то есть адресат выбыл. Маме мы говорили, что его перевели в другой лагерь без права переписки, но мы с отцом подозревали, что его убили. Так оно и оказалось после войны…
— Скажите, — спросил я, — это вам не мешало в учебе или в работе?
— Прямо не мешало, — сказал он, подумав, — но все время было ощущение какой-то неуверенности или даже вины… Это ощущение трудно передать словами, его надо пережить… Оно временами ослабевало, потом опять усиливалось… Но полностью никогда не исчезало… Комплекс государственной неполноценности — вот как я определил бы это состояние.
— Вы очень ясно выразились, — сказал я и разлил остатки шампанского.
Возможно, под влиянием напитка или точного определения, но я очень ясно представил описанное им состояние.
— Чтобы вы еще лучше могли представить это, я вам расскажу такой случай из своей жизни, — сказал он и, щелкнув губами, поставил на столик пустой бокал. Видно было, что шампанское ему очень нравится.
— Выпьем еще бутылку? — спросил я.
— Идет, — согласился он, — только теперь за мой счет…
— У нас это не положено, — сказал я, чувствуя некоторый прилив великодушной спеси.
Я приподнял пустую бутылку и показал ее официантке. Она наблюдала за рабочим, присевшим на корточки возле бочки, в которую был погружен бак с мороженым, — рабочий расколачивал обухом топорика брусок льда, обернутый мокрой мешковиной. Официантка кивнула и неохотно подошла к буфету. Мой собеседник закурил и угостил меня.
Пенсионер все еще разговаривал со своей собеседницей. Я снова прислушался.
— Черчилль, — сказал он важно, — кроме армянского коньяка и грузинского боржома, никаких напитков не признавал.
— А он не боялся, что ему отомстят? — сказала женщина, кивнув на бутылку с боржомом.
— Нет, — ответил пенсионер миролюбиво. — Сталин ему дал слово. А слово Сталина — знаете, что это такое?
— Конечно, — сказала женщина.
— Интересно, — заметил немец, — какое из местных вин у вас популярно?
— Я читал переписку Сталина с Черчиллем, — сказал пенсионер, — редкая книга.
— Сейчас, — сказал я, невольно прислушиваясь к разговору за соседним столиком, — популярно вино «изабелла».
— Вы не могли бы мне дать ее почитать? — попросила женщина.
— Не слыхал, — сказал мой собеседник, подумав.
— Эту не могу, дорогая, — смягчая интонацией отказ, проговорил пенсионер, — но другую редкую книгу пожалуйста. С тех пор как я на пенсии, я собираю все редкие книги.
— Это местное крестьянское вино, — сказал я, — сейчас оно модно.
Немец кивнул.
— А «Женщина в белом» у вас есть?
— Конечно, — кивнул пенсионер, — у меня есть все редкие книги.
— Дайте мне ее почитать, я быстро читаю, — сказала она.
— «Женщину в белом» не могу, но другие редкие книги пожалуйста.
— Но почему «Женщину в белом» вы не можете дать? — с обидой сказала она.
— Не потому, что не доверяю, а потому, что она сейчас на руках у одного человека, — сказал старик.
— Мода — удивительная вещь, — вдруг произнес мой собеседник, гася окурок о пепельницу, — в двадцатые годы в Германии был популярен киноактер, который играл в маске Гитлера.