Освободившись от повседневных служебных обязанностей, она почувствовала себя совершенно неприкаянной, не знала, чем бы заняться. Не на лавочке же сидеть со старухами и слушать их жалобы на ревматизм и несварение желудка. Или изложения снов, рассказы о проделках внуков и рецепты засолки огурцов. Надумала взяться за английский язык и даже достала где-то самоучитель для начинающих, но неделю промучилась и сдалась. Да и зачем он ей нужен, этот английский, если бы даже и выучила?
Но однажды глянула на книжную полку — там собрание сочинений Сталина занимало у нее главное место, — взяла наугад шестой том, открыла его на работе «Об основах ленинизма» и поняла свою задачу на ближайшее будущее. Она будет учить эту работу наизусть. Изо дня в день. По одной странице. Сто двадцать страниц — это всего лишь четыре месяца работы.
К вечеру того же дня она устроила себе место для ежедневных занятий. Подтянула к ногам статуи медвежью шкуру (вот пылищи-то было!), бросила туда же две подушки, общую тетрадь и самописку завода «Союз». Принесла из кабинета и поставила рядом настольную лампу, выпила рюмку водки, отхлебнула из кружки чаю и принялась за дело, начав с предисловия.
«Основы ленинизма, — прочла она сама себе вслух, — тема большая.» И подумала: еще бы! Очень большая. «Для того, чтобы ее исчерпать, — было написано далее, — необходима целая книга.» «Одной книги мало», — подумала Аглая и, к радости своей, полностью совпала в мыслях с автором. «Более того, необходим целый ряд книг», — было сказано у него. Ободренная, она стала читать громко, с выражением, любуясь собственным голосом, прокуренным, хрипловатым.
«Изложить основы ленинизма — это еще не значит изложить основы мировоззрения Ленина…»
Она представила себе Сталина, не статую, а живого, которого она видела тогда в Колонном зале.
Вообразила, как он медленно ходит из угла в угол по комнате и, покуривая трубку, диктует раздумчиво, с легким грузинским акцентом:
— Мировоззрение Ленина и основы ленинизма — не одно и то же по объему. Ленин — марксист, и основой его мировоззрения является, конечно, марксизм. Но из этого вовсе не следует, что изложение ленинизма должно быть начато с изложения основ марксизма…
«Не следует», — согласилась Аглая и, закрыв глаза, решила повторить весь абзац. «Изложить основы мировоззрения — это значит»… Споткнулась. Это значит… Что значит? Не вспомнила, заглянула в книгу… Это не значит… Ах, это не значит! «Изложить основы ленинизма — это еще не значит изложить основы мировоззрения Ленина…»
В конце концов она это предложение запомнила, но, дойдя до конца абзаца, последние слова в памяти удержала, а первые забыла. Решила не сдаваться и каждый вечер, располагаясь у ног монумента, читала, повторяла, конспектировала, опять повторяла. Голова, не привыкшая к столь высокому напряжению, раскалывалась, но дело все-таки продвигалось. Правда, медленно. За две недели дошла до вопроса: «Итак, что такое ленинизм?» Три недели одолевала эту страницу, но что такое ленинизм, не поняла, да и автор вроде тоже не понял, потому что долгий разбор ленинских мыслей завершил тем же вопросом: «Что же такое в конце концов ленинизм?»
Тем временем в стране происходили, с точки зрения Аглаи, черт знает какие события. Лысый ездил в Америку, побывал в штате Айова. Посмотрел, как там буйно растет кукуруза, и решил, что недостатки колхозной системы можно компенсировать, если засеять пространство от Кушки до тундры этим волшебным злаком. Сказано — сделано, засадили всю страну кукурузой, не растет. Разделили партию на сельские и городские обкомы. Не растет. Преобразовали министерства в совнархозы, а кукуруза опять не растет, не хочет. Плюнули на кукурузу, приступили к реформе русского языка, в соответствии с которой зайца собирались называть «заец» и писать на бумаге «огурци» вместо «огурцы».
В 62-м году разразился Карибский кризис. Лысый послал на Кубу корабли с ракетами, чтобы установить и направить их на Америку. Американцы сказали, что никогда этого не допустят. Отрядили к Кубе свои авианосцы и подводные лодки. Лысый не отступал, американский президент Кеннеди не сдавался. Два дня длилась война нервов. Расстояние между флотами двух супердержав сокращалось. Наиболее чувствительные американцы глотали нитроглицерин и выпрыгивали из окон высоких этажей. Советские люди, не имея достаточной информации, не беспокоились и в окна не лезли. Но некоторые, осведомленные, обеспокоились.
В те дни Марат написал Аглае, что над островом собираются тучи, синоптики предвещают тайфун, поэтому он отправил жену с ребенком на родину. Но поскольку тайфун может достичь и Москвы, то не лучше ли Зое и малолетнему Андрею Маратовичу навестить бабушку? Бабушка ответила, что, на ее взгляд, в обществе происходит дальнейшее разложение. В центральной печати появляется все больше псевдоисторических материалов о Сталине и его соратниках. В народе ходят мерзкие анекдоты, люди открыто слушают зарубежные радиостанции, пишут и распространяют антисоветские произведения. А партия чем дальше, тем больше засоряется чуждым элементом, людьми, вступающими в нее только ради карьеры, использования своего положения в грязных целях. Пока письмо шло от Долгова до Гаваны, кризис благополучно разрешился и необходимость в посещении внуком бабушки отпала.
В том же 62-м прошел слух о Новочеркасском восстании, жестоко подавленном войсками с применением танков. У Аглаи к этому событию отношение было двоякое. Она сочувствовала рабочим, выступившим против антинародного режима и против Лысого, но не сомневалась при этом, что такие восстания должны подавляться именно как антинародные и самым суровым образом. Узнав, что зачинщиков восстания расстреляли, она возмущалась и тем, что расстреляли, и что расстреляли мало.
Не успело заглохнуть это событие, как произошло еще одно, совсем уже неприятное и принятое ею к сердцу намного ближе, чем Карибский кризис. В журнале «Новый мир», давно известном своим критиканством, была напечатана повесть никому не известного зэка, которого сразу же объявили великим писателем. И герои в этой повести такие, каких в советской литературе еще не бывало. Не колхозники, не рабочие и не трудовая интеллигенция, а заключенные. И не те, что случайно сбились с пути и стали на путь исправления, а политические. Враги народа. И изображены как хорошие люди, которые ни за что пострадали. А воинов внутренних войск автор расписал в самом черном свете и назвал попками. И что хуже всего, читатели оказались настолько политически незрелыми, что кинулись на это сочинение, передавали из рук в руки, а при встречах друг с другом понижали голос, оглядывались и спрашивали: «А вы читали?»
Аглая прочла начало. Страниц шесть или семь. И сказала сама себе, что до этого журнала она больше никогда не дотронется. Но, к сожалению, эта повесть оказалась не единственной подобного рода. То в том, то в другом журнале, толстом или тонком, или в газете появлялись повести, рассказы, стихи, статьи, фельетоны, авторы которых оплевывали советскую историю, а уж что они писали про Сталина, даже пересказать нельзя без отвращения. Ленина он обманул, ленинскую гвардию уничтожил, Кирова убил, интеллигенцию истребил, крестьянство разорил, армию обезглавил, к войне не подготовился, сам прятался в бункере и критики не терпел.
Потрясшее Аглаю сочинение неизвестного зэка (который сразу стал очень известным) после «Нового мира» тут же вышло массовым тиражом в «Роман-газете», отдельным изданием в твердом переплете и еще одним — в мягкой обложке и распространилось по всей стране немедленно и тотально, словно гонконгский грипп. В Долгове тоже люди, забывши про все на свете, только об этой книге и говорили, спешили ее прочитать, а прочитав, выражали свои восторги в самых возвышенных выражениях. А кто не был в полном восторге, тот, по нашему мнению, был или глуп или еще хуже — выполнял задание органов.
Первым обладателем повести оказался, конечно, Марк Семенович. Он привез журнал из Москвы, где получил его от самого автора, которого знал лично по ханты-мансийской тайге. Привезя журнал, Марк Семенович давал его читать разным людям, среди которых оказался и я. Что, правда, мне удалось с очень большим трудом. Шубкин сказал, что у него очередь, поэтому он даст мне журнал не больше, чем на два часа.
— Вы что, смеетесь? — сказал я. — Разве можно прочесть целую повесть за столь короткое время?
— А в чем дело? — удивился Марк Семенович. — Здесь всего-то сто двадцать страниц. Разве вы не можете читать со скоростью одна страница в минуту? — Впрочем, тут же он спохватился. — Ах, да, голубчик, я забыл. Вы ведь даже партитурным чтением не овладели.
В конце концов я у него выпросил журнал до следующего утра, а продержал до обеда, потому что радостью открытия счел нужным поделиться с Адмиралом. Тот как раз партитурным чтением владел. Адмирал попросил меня погулять, и пока я ходил в магазин, на почту и в домоуправление, он уже все прочел. Повесть ему понравилась. «Неплохо», — сказал он, и это была очень высокая в его устах похвала. Для него «Анна Каренина», «Отцы и дети», «Братья Карамазовы», «Серапионовы братья» были написаны неплохо. Правда, существовала еще более высокая оценка — «недурно», но она относилась к «Войне и миру», «Мертвым душам», «Евгению Онегину», «Илиаде», «Божественной комедии», и это, кажется, все. Собственно говоря, у него было всего четыре оценки для того, что можно читать: «недурно», «неплохо», «ничего», «так себе» и — пятая, для того, что читать не стоит ни при какой погоде, — «ниже сапога». К пятой категории относилась вся советская литература, кроме «Тихого Дона», большая часть современной западной литературы и Габриэль Гарсия Маркес. Обычно я оценки Адмирала принимал с иронией, но тут мне было не до шуток. Глупым я его не считал, а в связи с органами тоже подозревать его не хотелось. Я стал с ним спорить, что повесть написана недурно. А он говорит — неплохо. А я говорю — недурно. А он — неплохо. А я говорю, а я с вашим мнением не согласен. А он говорит: вы не можете быть с моим мнением согласны или не согласны, потому что у вас никакого своего мнения нет. А что же у меня есть? У вас есть представление о том, что в соответствии с настроениями определенного круга людей в определенное время надо иметь о таком-то предмете такое-то мнение. И вы в вашем кругу, выработав представление, которое считаете своим мнением, устраиваете террор против несогласных. И если я говорю, что я думаю о предмете то-то и то-то, но не то, что, по вашему мнению и мнению вашего круга, я о нем должен думать, вы не можете даже себе представить, что это мое собственное честное мнение, вам легче вообразить, что я говорю это из каких-то комплексов или, еще хуже, с чужого голоса, кому-то в угоду или… — он посмотрел на меня пристально… или даже по чьему-то заданию. Вы ведь так думаете, правда?