В тринадцать лет меня отправили в частную католическую школу в центральной части Англии. В какую именно, не скажу — через нее меня можно выследить. Учился я неплохо, особенно по математике и точным наукам. Языки мне давались хуже. В отличие от других, меня никогда не били, потому что я, как теперь говорится, держался в тени. Я не пресмыкался перед учителями. Просто очень редко высовывался из-за баррикады.
Частная школа прививает умение укрываться в толпе. Я прилежно занимался, играл в положенные командные игры с достаточным усердием и самоотдачей, чтобы не вызывать нареканий, но при этом и не выделяться. Я никогда не забивал голов, я был тем услужливым правым полузащитником, который в удачный момент дает пас нападающему, а тот уже бьет по воротам. Впрочем, в школьном отряде самообороны я был лучшим стрелком. В четырнадцать лет меня научили собирать «Брен». А еще меня научили молиться не думая. Оба этих навыка мне потом очень пригодились.
Католицизм — как, впрочем, и все извращенные изводы христианства — не есть религия любви. Это религия страха. Повинуйся, не греши, тяни свою лямку — и тебе гарантировано место на небесах, первый приз в лотерее вечности. Бунтуй, возражай, гни свою линию — и выиграешь сомнительный приз в виде вечного проклятия. Догма гласит: возлюби единственного Бога, и все у тебя будет хорошо. Дашь слабину в этой любви — он откажется тебе помогать, пока ты не приползешь к нему на коленях, не станешь вымаливать прощение перед алтарем. Что это за религия, если она требует такого унижения? Как видите, с годами я стал несколько самонадеян.
Оказалось, что в церковке не прохладно. А просто холодно. Окон в ней не было, лишь несколько щелей, подобных бойницам для лучников, через которые внутрь вливалось тонко наструганное солнце. Глаза мои не сразу привыкли к полутьме. Я оставил дверь открытой, чтобы лучше видеть. Привыкнув к этим полуденным сумеркам, я замер, пораженный тем, что меня окружало.
Росписи покрывали все, до последнего дюйма. Фрески начинались у каменных плит пола и поднимались до балок на потолке. Над простым алтарем — стол, накрытый белой тканью с пятнами плесени, — высился купол, выкрашенный в темно-синий свет и украшенный золотыми звездами и бледной, полупрозрачной луной.
Росписи были ранние, до Брунеллески, без всякого представления о перспективе. Внешне они казались двухмерными, но их третьим измерением было волшебство. На одной стене находилась пятиметровая композиция, изображавшая тайную вечерю. Над головами у всех сотрапезников были нимбы, но у Христа он был ярко-желтым с золотыми лучами, у остальных — простые круги, очерченные темно-красным контуром и закрашенные черным, коричневым или синим. На столе был изображен хлеб, похожий на большую сдобную булку, и какие-то штуковины, сильно напоминающие лук-порей. Больше никакой пищи. Видимо, они еще ждали, когда ее подадут, или уже поели и собирались уходить. Там была кое-какая посуда, два кувшина с вином, несколько чаш и кубок. Лежал единственный нож, похожий на тесак мясника.
Все сотрапезники были на одно лицо. Бородатые, увенчанные нимбами, с неподвижным взглядом и длинными волосами. Один был рыжеволос и без нимба. Ну, разумеется. У ножки стола лежала собака — она спала, положив морду на передние лапы. Да, видимо, трапеза уже завершилась, потому что собака выглядела сытой и довольной.
На той же стене было несколько портретов рыцарей-тамплиеров на пегих скакунах, с белыми щитами и красными крестами: среди них был святой Георгий или его прототип, который боролся с драконом совершенно восточного вида. Живописец неплохо справился с фигурами и лошадями, а вот деревья выглядели скорее как сросшиеся ножками мухоморы. Возможно, художник намеренно изобразил эти поганки, намекая на их магические свойства, на напиток сому, который навевает сны богам.
В конце короткого нефа Адам и Ева получали по заслугам за непотребство в Эдеме. Рядом с ними трое волхвов склонялись над Богоматерью и Младенцем, последний тянулся к золотому украшению. Очень уместно, подумал я: с тех самых пор католики постоянно взыскуют золота.
Я не стал рассматривать остальные сцены из жизни Христа и прочих святых. Меня от них тошнит. Столько времени и сил было потрачено на украшение этой церковки, затерянной среди гор, на то, чтобы в очередной раз пересказать историю, большая часть которой — полная чушь.
Я повернулся и шагнул к выходу. И тут на меня обрушился ужас, ужас истории, религии, политики, манипулирования людьми, надругательства над бессловесными и покорными, преклонения перед общепринятым.
На стене, где находился выход, был изображен ад. Разверстые гробы с истлевшими трупами, восстающими из своего блаженного тления. Блудницы с обнаженными грудями и широко распахнутыми розовыми нижними губами, лежащие навзничь, готовые отдаться фаланге красных демонов. У одной из них возле губ было нарисовано облачко с какими-то словами, как в современном комиксе.
Я не смог разобрать стилизованную латинскую надпись, но думаю, если бы ее перевел современный ученый, она бы гласила: «Се грядет диавол-сифилис».
Прочие демоны, с трезубыми вилами в руках — такими же, какие я видел наверху в сарае, — подталкивали грешников к геенне огненной. Белые и алые языки пламени лизали им бедра. Дьявольское варево, сера изливалась на них из котла, будто сироп. Огромный злодей, сам владыка Вельзевул, стоял под потолком, неподалеку от рая. Он был серо-черный с красными глазами, похожими на противотуманные фары на дорогих машинах. Ноги у него были как у феникса, голова — как у грифона, руки — как у человека. На хвосте у него балансировала обнаженная женщина, кончик хвоста уходил во влагалище. Она кричала от боли. Или от наслаждения. Трудно сказать.
Я быстро шагнул наружу, на солнечный свет. Дверь сзади захлопнулась. Я поднял глаза к ослепительному диску.
Шагнув из фантастического мира старой церковки обратно в реальность, я, получается, прошел сквозь ад, и все же, когда я завел «ситроен» и услышал ровный гул двигателя, мне пришло в голову, что я через него не прошел, я вошел в него. Ибо что такое ад, как не современный мир, рушащийся и гибнущий, изгаженный преступлениями против людей и против матери-земли, растленный придурью политиков и залитый потоками лицемерия.
Я поспешил прочь. В позвоночнике покалывало — точно дьяволы неслись по следу, точно поблизости находился выходец из тени.
На дороге мне попался давешний старик: он стоял возле синего седана со скособоченным левым боковым зеркалом и, видимо, загорал. К моему величайшему удивлению, он мне помахал: возможно, он как раз указывал на меня, рассказывая сидевшему в машине приятелю об идиоте-иностранце, которому пришло в голову выкинуть деньги на старую ферму.
Позднее, уже дома, в одиночестве, я вспомнил Данте.
Lasciate ogni speranza voi ch'entrate[59].
После длительных размышлений и расчетов я решил переместить крепление для прицела немного дальше. Резиновый наглазник слишком далеко сдвинут назад. Можно было бы изменить длину приклада, но тогда собьется весь баланс.
Баланс — жизненно важная штука. Из этого пистолета не будут стрелять в безопасном положении, утвердив его на надежной опоре. Стрелять будут с крыши, из подвального окна, приоткрытого лишь на несколько сантиметров, из-под куста, с дерева, из кузова почтового фургона, из какого-то неудобного и неподходящего места. Стрелок должен быть полностью уверен в своем оружии, он должен сосредоточиться на объекте и на том, чтобы остаться незамеченным.
Переместить крепление прицела — задача несложная, но мешкотная. Важно не сбить тонкие настройки.
Я работаю до позднего вечера, время от времени проверяю баланс — кладу изделие на линейку на уровне карандашной метки, которую принял за точку равновесия. Наконец, около одиннадцати, все готово. Глаза покраснели от света фонарика над верстаком. Пальцы устали. Голова монотонно гудит.
Я откладываю изделие, выключаю свет, достаю из холодильника пиво и поднимаюсь на лоджию.
Город продолжает гудеть, хотя гул уже почти неразличим. Поблизости, в старом квартале, уже тихо, лишь время от времени молчание нарушает проехавшая машина — звук отдается эхом в каньонах узких улиц — или чей-то голос на Виа Черезио.
Я присаживаюсь к столу, отхлебываю пиво. Несмотря на поздний час, камни еще теплые. Небо безлунно, звезды — как освещенные проколы на атласе ночи. Горы — как головные платки одетых в черное вдов, склонившихся над открытым гробом, деревни — отблеск погребальных свеч в их глазах.
Если эти вдовы действительно склонились над гробом, то труп — это я. Вернее, все мы. Все мы мертвы. Все мы в расчете с жизнью, а она — с нами. Игра окончена, затянувшийся цирковой номер показан до конца. Нам платят по счету.
Мне уж всяко скоро заплатят. Вернется мой посетитель, я передам ему «Сочими», дело будет сделано.