Он знает, что поддразниваю я его добродушно. Приостанавливается, склоняет голову.
— А что на этом кругу? — интересуюсь я.
Мы уже шагаем дальше, гравий скрипит под ботинками.
— На этом кругу я благодарю его за многие дарованные мне дружбы и прошу помочь тем моим друзьям, которых обуревают тяготы и сомнения.
— А я гуляю здесь только потому, что здесь спокойно, — замечаю я. — Я нынче работал допоздна, вот теперь отдыхаю. Мелкие детали требуют сосредоточения.
— Крылья бабочек. Они требуют большого сосредоточения. — Он кивает при этих словах, но одновременно бросает на меня косой взгляд, которому я не могу найти объяснения.
Мы идем дальше. Под кипарисом он вновь склоняет голову, но на сей раз я не спрашиваю, о чем он молится, а сам он не говорит.
— Все люди ищут покоя, — говорит падре Бенедетто, когда мы, вслед за тропинкой, поворачиваем под прямым углом и начинаем шагать вверх по пологому склону через цветущий кустарник. — Вы гуляете здесь на рассвете, кто-то гуляет здесь по вечерней прохладе, чтобы отдохнуть от забот, другие приходят ночами, чтобы обняться покрепче. — Он указывает рукой на кусты, часто дающие приют влюбленным парочкам. — Все гадаю, сколько незаконных детишек было здесь зачато? — В голосе у него глубокая грусть.
— Я езжу за покоем в горы, — говорю я, миновав кустарник.
— Вот как? — удивляется священник. — Что ж, тогда еще есть надежда, что вы останетесь здесь, осядете.
— Почему вы решили, что я подумываю об отъезде?
— Те, кто ищет покоя, редко его обретают. В своем поиске они вечно перемещаются с места на место. И еще, — добавляет он проницательно, — почти все они — грешники.
— Все люди грешники.
— Верно. Только некоторые грешат больше других. А у тех, кто ищет покоя, в прошлом, как правило, много грехов.
— Я уже нашел покой, — отвечаю я.
Это, разумеется, ложь. Никогда я его не находил. Говоря по совести, никогда особо и не искал. До сих пор.
Жизнь моя всегда протекала бурно, и не только благодаря моей избранной стезе, не только благодаря тем, кто меня выслеживал, тем, кто являлся из тени, но благодаря моему собственному нежеланию сидеть на одном месте. Жизнь — одно долгое плавание, и я не из тех, кто на полпути сходит на берег. Мне всегда хотелось сделать шаг вперед, обогнуть очередной угол, увидеть очередной пейзаж, подойти к нему ближе.
И все же здесь мне бы, пожалуй, хотелось остаться. Долина с ее замками и деревнями, лесами, где водятся дикие кабаны, и горными пастбищами, над которыми порхают бабочки. Здесь царит такое спокойствие, какого больше не отыщешь нигде.
Может быть, действительно пора оставить бури позади, пожить тихой жизнью — годы бегут, и мой земной век становится все короче.
В собственных мыслях я еще молод. Я признаю, что тело мое стареет, клетки мозга постепенно отмирают — и все быстрее, но у меня душа и мысли молодого человека. Я все еще хочу принимать участие в формировании судеб мира.
— Мне кажется, вы еще не нашли покоя, — вторгается в мои мысли падре Бенедетто. — Вы все еще его ищете и взыскуете. Взыскуете отчаянно, всей душой. Но вы еще не готовы, и…
Он осекается — мы подошли к очередной вешке на его молитвенном пути — склоняет голову и что-то бормочет под нос, обращаясь к своему богу.
— И? — повторяю я, когда мы трогаемся дальше.
— Простите. Во мне заговорил священник. И ваш друг. Вы много грешили в жизни, синьор Фарфалла. И видимо, продолжаете грешить…
— У меня есть любовница, — сознаюсь я. — По возрасту она годится мне в дочери, по красоте сошла бы в невестки, будь у меня сын. Мы предаемся любви дважды в неделю, иногда в обществе другой юной особы. Втроем. Такой ménage à trois[60]…
В ответ падре Бенедетто фыркает: он услышал еще одно французское выражение, обозначающее нечто безнравственное.
— Только я не считаю это грехом, — продолжаю я.
— В современном мире, — отрывисто говорит падре, — попадаются священники, разделяющие вашу точку зрения. Но если быть точным, — тон его снова смягчается до исповедальной музыки, — я говорю не о плотских грехах. Я имел в виду куда более тяжкие грехи…
— Разве не все грехи равно тяжелы? — спрашиваю я в надежде сменить тему, но он не поддается.
— Мы говорим не о теологии, а о вас, друг мой.
Дорожка выводит нас на широкую лужайку. В центре ее делят что-то съестное несколько ворон. Завидев нас, они взлетают, одна уносит в клюве останки дохлой крысы.
— Вам нравится этот город, эта долина. Вы хотели бы здесь остаться и наконец обрести покой. Но не можете. Что-то у вас есть в душе, чему вы не в силах сопротивляться. Некая внешняя сила. Некий враг.
А он куда сообразительнее, чем я думал. Нельзя было забывать уроки, полученные в школе: католические священники не только имеют бога в заступниках, они еще и умеют взламывать сейфы душ, даже не прикоснувшись к дверце.
— Чем вы занимаетесь, друг мой? — спрашивает он напрямую. — Рисуете бабочек, да. Вы хороший художник. Но на этом не заработаешь много денег. Согласен, здесь, в горах, можно жить по-царски на какие-нибудь двадцать тысяч долларов в год, но у вас явно больше. Вы не сорите деньгами, у вас недорогая машина и дешевая квартира, но я чувствую, что вы богаты. Откуда ваше богатство?
Я молчу. Я не знаю, что ему сказать, сколько открыть. Я хорошо его знаю, но недостаточно хорошо, чтобы допустить его в свою жизнь. Настолько хорошо я вообще никого не знаю.
— Может быть, вы, что называется, в бегах?
Его я боюсь меньше, чем других. Не знаю почему. Но это факт. Что-то в нем внушает доверие, и все же я полностью настороже.
Я чувствую, что должен ему что-то сказать, чтобы удовлетворить, хотя бы на время, его любопытство, чтобы пресечь его попытки проникнуть в мою жизнь. Я могу отделаться цепочкой полуправд: не лжи — потому что ложь легко распознается. Мне нужно лицемерить аккуратно, ввернуть в обман элемент правдоподобия, в который он поверит, несмотря на профессиональную проницательность и привычку распознавать ложь на исповеди.
— Все мы в том или ином смысле в бегах.
Он негромко смеется.
— Вы правы. Все люди порой всматриваются в тени, но вы всматриваетесь в каждую.
Черт бы его подрал, думаю я. Он за мной наблюдает.
— Верно, я много грешил, — признаю я, причем голос мой звучит немного громче, чем мне бы хотелось. Я заставляю себя говорить тише. — Возможно, и сейчас много грешу. Нет на земле человека, который бы не грешил каждодневно, причем по-крупному. Но мои грехи, если их можно назвать грехами, совершаются во благо человечества, а не…
Больше говорить нельзя. Я знаю, что, если приоткрою занавески, этот священник не просто заглянет в мое окно, но еще и перекинет ногу через подоконник, прыгнет мне прямо в душу и как следует там покопается.
— Пока вы не прекратите грешить, пока не исповедуетесь и не покаетесь, как вы надеетесь обрести покой?
Он прав. Насчет покаяния я не согласен, но я признаю, что должен прекратить жить такой жизнью, чтобы обрести этот непонятный покой, как бы он там ни выглядел.
— Ответите мне?
— А зачем?
— Для вашего же блага. Вы знаете, что и почему. Может быть, я смогу за вас помолиться.
— Нет, — отвечаю я. — Может, я и скажу вам, что и почему, но молиться за меня не надо. Я не хочу, чтобы вы лжесвидетельствовали перед своим богом. Он может вас наказать, уничтожив весь арманьяк на свете, до последней капли.
Я пытаюсь перевести все в шутку, но он опять не дает мне сменить тему. Он настойчив, как голодный комар, который зудит над ухом, подлетает поближе, уворачивается от шлепка ладони и, покружив, делает новый заход. Он настырен, как католический священник, которому повезло отыскать настоящего, стопроцентного, беспримесного грешника, подлежащего спасению.
— Ну? — подначивает он.
— Мне почти нечего сказать, нечего поведать. Я живу в тайном мире, и мне это по душе. Вы правы, падре: я не беден. Я не бедный художник. Но я художник. Я творец. — Несколько секунд я колеблюсь, что именно сказать. — Произведений искусства.
— Фальшивые деньги?
— Почему вы так решили?
— Вы работаете с металлом. Альфонсо, наш врачеватель машин, давал вам куски стали.
— Похоже, вы очень многое обо мне знаете.
— Нет, очень немногое. Знаю только то, чем вы занимаетесь в этом городе. Тут не скроешь своей повседневной жизни. Здешние жители не болтают. Ни с кем, кроме меня. Я их пастырь, и мне они доверяют.
— И я могу доверять? — спрашиваю я.
— Разумеется.
Он снова останавливается, склоняет голову, бормочет молитву, идет дальше. Солнце уже высоко, воздух прогревается. С дороги доносится тихий гул машин. Воробьи уже не так энергично хлопочут в траве. Они знают, что скоро станет жарко.
— А теперь пройдем один круг без остановок, — командует падре Бенедетто. — Для моего здоровья, не для Господа.