Сейчас моя родная Аргентина переживает свое средневековье. Земля в руках феодалов, которые присваивают львиную долю доходов, а десятину отсылают за океан королю. На улицах хозяйничают разбойники, у которых нет других средств к существованию, кроме преступной деятельности, и военные, уверяющие, что они нас защищают. В городах – грязь и зловоние. В темных закоулках гнездятся возбудители будущих эпидемий. Целая армия бедняков роется в мусорных кучах – ищут объедки и еще пригодные вещи. И сотни тысяч детей недоедают, растут хилыми, их разум преждевременно отупляется; меж тем они видят, что за изгородями из колючей проволоки жнут пшеницу для отправки в чужие края.
Сейчас я много думаю об учителях из школы Сан-Роке. Среди них было мало ярких индивидуальностей, но они все-таки воздвигли эффективные укрепления против насилия, царившего во внешнем мире; в стены школы никогда не допускалась агрессия. От очевидцев я знаю: в те времена во многих учебных заведениях восторжествовала грубая сила и всем пришлось перенять язык тумаков и унижений. Я уверен: никто из моих учителей (ну разве что сеньор Андрес, но и тут поклясться не могу) даже не догадывается, какое большое влияние они на меня оказали. Но я-то их помню и узнаю в нынешних учителях, чьи баррикады атакует еще более могучий и коварный враг. Тот факт, что учителя вообще еще не бросили работу, – уже угроза сильным мира сего, которые в страхе за свое существование стараются держать массы в летаргическом сне невежества: мы нужны им тупыми и покорными. Но мне кажется, что главная причина войны, объявленной нынешним учителям, войны, где их морят низкой зарплатой и бомбардируют абсурдными циркулярами, – иная, такая неприглядная, что о ней предпочитают молчать. Учитель видит смысл жизни в том, чтобы зажигать в других искру любознательности, которую в детстве зажгли в нем самом; он передает эстафету добра дальше. Для сильных мира сего, которые в детстве получали все на тарелочке с голубой каемочкой, а теперь обдирают бедняков как липку, логика поступков учителя – как пощечина. Не желая видеть свои безобразные рыла в этом зеркале, они разбивают его. Бегут от позора.
51. Я становлюсь человеком-загадкой
Поначалу новые одноклассники со мной не общались. В своей речи отец Руис не учел одного из непреложных принципов организации детского коллектива: новичок, пришедший позже всех (практически новорожденный младенец) – всегда гражданин второго сорта; по крайней мере, покамест сам не докажет обратное. Не со зла, но в соответствии с этим неписаным законом одноклассники шушукались и пересмеивались за моей спиной; на переменах, собравшись в кучки, громко предлагали поиграть в какую-нибудь игру, а меня не звали – спектакль, поставленный для единственного зрителя; а каждое утро на перекличке кто-нибудь (всякий раз другой – даже здесь они действовали сообща) дожидался, пока учитель произнесет «Висенте Гарольд», чтобы тут же спросить меня шепотом: «Висенте Гарольд, а дальше?» – намекая, что у меня два имени и ни одной фамилии.
Но скоро все это прекратилось – ведь я сам не шел на контакт. Смак этих игр в том, чтобы новенькому захотелось любой ценой сделаться в классе своим. Так обычно и случается. Но у меня была масса причин не интересоваться моим окружением. Во-первых, я был скован по рукам и ногам родительскими предостережениями: не разглашать никакой информации, по которой можно вычислить, кто мы на самом деле. Почти все привычные темы разговоров стали запретными. Уликой мог стать даже Супермен: если полиция допросит Фернандеса, продавца из киоска на углу, он может сообщить, что раз в две недели я прибегаю за новым выпуском. Во-вторых, я обозлился на весь мир. Мне казалось, что от новых товарищей меня отделяет пропасть, как мистиков и супергероев – от прочего человечества. Я тосковал по своим всегдашним друзьям. Они-то были намного круче. Ни один ученик Сан-Роке (думал я) в подметки не годился Бертуччо; я только и делал, что мысленно их сравнивал. Бертуччо никогда не вел бы себя так глупо. Бертуччо лучше играет в солдатиков. Бертуччо ни за что не дал бы себя выставить из класса – по крайней мере, отстаивал бы свою правоту; пока привратник не уволок бы его за шкирку.
Но главную причину своего безразличия к одноклассникам я осознал лишь со временем. Кто ищет дружбы десятилетних мальчишек, если рядом уже есть друг – взрослый, восемнадцатилетний? На фоне Лукаса все мои одноклассники казались малышней – глуповатыми трусишками. Лукас был для меня моим волшебным кольцом, моим солнцем, моим радиоактивным пауком[49] – источником моего сверхчеловеческого могущества. Пока ребята гоняли мяч на тротуаре, я тренировался в завязывании морских узлов. Пока они обжирались чипсами, я делал четыре круга по саду. Пока они смотрели телик, я учился задерживать дыхание, забравшись в наполненную до краев ванну. (Мама не знала, как благодарить Гудини: ведь он добился того, что было ей не под силу, – заставил меня ежедневно мыться.)
Скоро одноклассники перестали шушукаться, посмеиваться, притворяться. Стало очевидно: мне все нипочем. Я не пытаюсь с ними сблизиться, никогда им не улыбаюсь. Наоборот, я позволил себе роскошь отказаться от предложения Денуччи поиграть в его солдатиков. С этого момента одноклассники начали гадать, кто же я, собственно, такой. Почему я иногда забываю отозваться: «Здесь!», когда на перекличке произносят мое имя? Отчего сеньор Андрес простил меня, когда я вместо ответа на вопрос, замечтавшись, сам вместо него произнес: «Следующий»? Почему на переменах я стою в сторонке и что-то пишу на бумажке, а если кто-то подходит, тут же ее прячу? Не кроется ли за этим какая-то тайна?
Меня угощали жвачкой и конфетами. Предлагали поменяться фигурками супергероев.
А я всегда отказывался. Поначалу из осторожности, а потом просто вошел во вкус. Быть человеком-загадкой – что может быть занятнее!
И однако, был напарник, с обществом которого я сразу безоговорочно примирился. Дон Франсиско назначил меня ответственным за Глобулито, школьный скелет. Мне полагалось доставлять его в кабинет перед уроком естествознания, а потом возвращать на место, в пыльный угол канцелярии. Поскольку кабинет и канцелярия находились в противоположных углах внутреннего двора, мне приходилось возить Глобулито взад-вперед. Хлипкие колесики, приделанные к деревянному основанию, скрипели на мозаичном полу, а кости стукались друг о дружку. Прямо-таки вибрафон.[50]
Я должен был выполнять свои обязанности даже в дождь. В случае непогоды я вооружался старым зонтом, который тоже хранился в канцелярии. Поскольку держать зонт в одной руке и подталкивать скелет другой было очень трудно, я всегда вручал зонт Глобулито – прицеплял ручку к его руке, а череп использовал вместо упора, – и так мы брели под ливнем, чтобы успеть к началу урока.
У моей должности было свое преимущество: после естествознания перемена была короткая, и сразу начинался урок сеньора Андреса. Поскольку я должен был проводить Глобулито до его жилища, мне разрешалось являться на испанский с опозданием, и урок сокращался для меня на несколько драгоценных минут; благодаря этому я несколько раз увильнул от расспросов о плюсквамперфекте и неопределенном будущем времени.
Раз от разу наше возвращение в канцелярию все больше затягивалось. Часто, изображая на лице усталость, посреди дороги я присаживался отдохнуть на бетонные скамейки, окаймлявшие двор. Глобулито никогда не жаловался. Казалось, он не меньше моего радовался передышке, возможности чуть-чуть помедлить перед тем, как его водворят в угол среди карт, гигантских циркулей и запасов мела. Вместе мы смотрелись странно: один стоит, другой сидит, но оба смотрят в одну сторону. Со временем мы прониклись друг к другу доверием, и я стал ловить себя на том, что разговариваю с ним – не подумайте чего – о самых банальных вещах: об уроке, на котором мы присутствовали вместе (я был не самого высокого мнения о талантах дона Франсиско, хотя как человек он мне нравился), о проделках Бертуччо и всем таком прочем. В его обществе мне никогда не было одиноко: он умел красноречиво молчать.
Большую часть своего изгнания на Камчатке я прожил в одиночестве, отрезанный от мира вечными снегами. В один прекрасный день замечаешь, что произносишь вслух фразы, которые раньше обращал сам к себе мысленно: «Вот ведь холодрыга», «Надо купить дезодорант», «Кто это звонит ни свет ни заря?» – и в итоге признаешь, что партитура тишины допускает соло для твоего собственного голоса. В течение этих лет мне часто казалось, что я говорю не с собой, а с Глобулито; я чувствовал его присутствие в сумраке моей хижины, и он, как всегда, терпеливо меня выслушивал, накладывал компрессы на кровоточащие душевные раны, не сводя с меня пустых глазниц, которые чего только не перевидали на этом свете.