Я рассказывал о Кола Брюньоне, который был, как и мой отец, юмористом, кто знает, может быть, и это одна из основных причин того, что отец мой оказался окоченевшим на нарах в холодном ссыльном краю: нельзя к юмору прибегать, когда кровью все истекает, когда скулы миллионов злобностью свело и глотки пересохли от засухи, от всеобщего мора; нельзя и глупость подмечать, когда вселенская оголтелость вдруг собралась в кулак, сконцентрировалась, чтобы уничтожать и уничтожать смертных — всякая улыбка при таких оборотах исторических расслабляет, тормозит дело, волю размагничивает.
Я рассказываю о Кола Брюньоне — и лица детей светлеют, и они полны ожидания, потому что сейчас начнется. Будет самое главное, небольшое представление, которое так дополнит мои слова, мои предположения о том, что человек и есть производное всей предшествующей человеческой культуры, что, если он не присвоит себе эту культуру всесторонним образом, он не человек.
Я даю сигнал, и Света Шафранова выходит с портфелем на середину физкабинета — наше заседание проходило в физкабинете: нужна нам была и лаборантская для гримировки и переодеваний.
— Наш отрывок будет называться «Кола Брюньон и история». Роль Кола Брюньона исполняет Валерий Чернов.
Чернов. Временами я говорю себе: «Послушай, Брюньон, мой друг, и какого черта ты всем этим интересуешься? Какое тебе дело, скажи ты мне, пожалуйста, до римской славы? Или до сумасбродств всех этих великих разбойников? С тебя хватит и твоих, они тебе по росту. Видно, досужий ты человек, что занимаешься пороками и невзгодами людей, умерших тысячу восемьсот лет назад! Потому что ведь, милый ты мой, согласись сам: твой Цезарь, твой Антоний н шлюха их Клео, твои цари, которые режут родных сыновей и женятся на родных дочерях, — сущие прохвосты. Они умерли; это лучшее из всего, что они сделали за всю свою жизнь. Оставь их прах в покое».
Надбавцев (к классу). В чем же не прав Брюньон?
В классе та напряженная тишина, которая непременно разрядится взрывом дискуссии:
— Я скажу! Я скажу! Мне дайте слово!
Снова, как и в прошлый раз, Новиков взял меня под руку, и снова провел в свой кабинет, и снова наговорил массу добрых слов:
— Вы знаете, я в детстве любил историю. У нас был хороший историк, и он много рассказывал о великих людях, о главных событиях в жизни разных стран, потом я сам много читал, и мой интерес к истории развивался с каждым днем. Но когда я попал в институт, у меня почти пропал интерес к истории. Все читалось по конспекту, сухо, вяло, даже самые знаменитые исторические личности трактовались как заурядные — и я разлюбил историю. Я не понимал, что на моих глазах фальсифицируется история. Фальсифицируется, упрощается наука, Подтасовываются факты и события.
Я слушал, и в моей голове мелькало: что это? провокация? подстрекательство? А Новиков встал из-за стола, взял вузовский учебник в руки и швырнул на стол. Так же небрежно он швырнул и два других школьных учебника — античность и средние века.
— Разве это книги? Разве по этому учебнику можно учить? Заметьте, все, что касается развития культуры, науки, борьбы за нравственность человека, — все это выброшено, а оставлено все про орудия и средства производства.
— Моя задача как раз и состоит в том, чтобы за два года познакомить детей с основными направлениями в развитии человеческой культуры.
— Меня несколько пугает, что нет системы. Вчера Леонардо, сегодня Суриков, завтра Савонарола…
— А разве когда человек идет на один спектакль, потом на второй, потом на третий — все события сразу связываются? Важно одно, как говорили древние, чтобы был катарсис, чтобы было очищение, нравственное прозрение. Если оно есть, значит, идет крайне важная работа. У нас только видимый хаотизм. На самом деле все бьет в одну точку. Мы исследуем кладовые человеческой культуры.
— Замечательно, — сказал Новиков. — Хорошо бы над какой-нибудь пьесой исторической основательно поработать, не торопясь. Подготовить хорошие декорации. Можно было бы подключить и математиков — всесторонне чтобы было все…
— По сути, такая работа и ведется.
— Я вам много обещать не могу, но кое-что дам вам по внеклассной работе.
— Я вас не понял.
— Заплатим за ваш труд. Рубинскому мы доплачиваем за хор и с вами найдем способ рассчитаться.
— Я вполне обеспечен материально.
— Ладно, это мои заботы. Я вас хотел еще спросить вот о чем. Вы знаете контингент учащихся?
— Ну, разумеется, в пределах каких-то.
— Вы стали ходить по домам? Это хорошо. Но у нас сложный контингент, да и время сейчас не из легких.
— Вы что имеете в виду?
— Нездоровые ходят слухи. Некоторые, воспользовавшись последними событиями, стали не нашу линию проводить. Нет, я вас ни в чем не обвиняю, но будьте осторожнее.
— В чём?
— Подумайте. Не торопитесь, а подумайте.
У меня создавалось впечатление, что Новиков меня о чем-то основательно предупреждает, а о чем, я не знал.
— Вы что-то хотите определенное сказать?
— У вас есть друзья, знакомые?
— Есть, а что?
— А как вы устроились? Квартира как?
— Квартира отвратительная. Холодина собачья. Соседи алкоголики.
— Я подумаю о квартире, — улыбнулся Новиков. — Вы подайте заявление в местком на улучшение.
— Я уже подавал. Отказали.
— Нет, вы теперь подайте. Я думаю, что местком должен решить положительно.
Я ушёл, и мне неспокойно было на душе. Что имел в виду Новиков. Кого он опасается и чего? Бреттеров? Рубинского? Геру? Я и не думал, что все так быстро перестроится в моих отношениях с Новиковым: иные проблемы придется решать.
Я читал Толстого и Достоевского и видел то, как и в чем был ограничен Макаренко, не принявший Достоевского, считавший, как и многие его современники, великого мыслителя создателем вредной «достоевщины», философии самокопания. Я вчитывался в содержание закона, открытого Фурье, закона притяжения как основы жизни. Я размышлял над тем, почему люди так тянутся друг к другу, так страстно спорят друг с другом, так страдают друг от друга: чем ближе, тем больше страданий, набрасываются друг на друга, как убийцы (поразили отношения Вронского и Анны), расстаются, и снова неудержимая сила закона притяжения влечет их друг к другу. Я мучился стремлением понять глубинный смысл потрясений героев Достоевского: что движет их страстями, какая неразрешимость вкручена в их ущемлённо-болезненный разум, какая кислота разъедает их совестливость.
Создавая с детьми, как мне казалось, новую систему отношений, основанную на самоуправлении, я входил в бурные потоки детских притязаний и страстей, иногда эти потоки пересекались, и нередко между детьми вспыхивали ссоры. Я видел их затаенные обиды, вероломства, предательства. Я хотел преобразовать мир детского общения, я постоянно сталкивался с тем, что мои дети говорили: а над нами смеются, мы одни как дураки занимаемся этим самым всесторонним развитием, работаем на фабрике, шьем себе рубахи и пишем стихи. Я понял: нужна более широкая социальная система, чтобы отдельный микроколлектив или личность ощущали влияние друг на друга.
Я рассказывал о своих замыслах Рубинскому. Он возражал. А однажды заметил:
— Руссо придумал самую гуманную теорию. Робеспьер, восприняв эту теорию, стал уничтожать не только врагов и оступившихся, но и самых преданных революции.
— Субъективный фактор, — ответил я.
— Нет. Робеспьер, как и его сообщники, не был нравственно подготовлен к демократическому устройству общества.
— Ты хочешь сказать, что и наш коллектив не готов к самоуправлению?
— Именно это я и хочу отметить. Я видел твой список совета: Чернов, Надбавцев, Шафрэнова. Как можно ставить у власти тех, кто не властвует над самим собой?
— Добавь еще: кто безнравствен.
— Добавлю.
— По-твоему, выходит так, что из замкнутого круга никак не выйти: демократия в детском обществе невозможна, потому что дети безнравственны, а дети безнравственны, потому что нет школьной демократии.
— Наконец-то ты четко сформулировал идею.
— Ты не учел самого главного. У педагогики нет выбора: она должна воспитывать хороших людей, и для этого необходимо демократическое устройство коллектива.
— Демократия как средство?
Я подумал. Я тогда еще не знал многих хитросплетений между средством, целью и результатом. Много времени спустя я лишь усвоил формулу: человек- всегда целы и никогда средство. А что такое коллектив? Это единение личностей, а не средств.
А тогда я сказал Рубинскому:
— Да, демократия является и целью, и средством, и результатом воспитания.
— Для тебя демократия синоним дисциплины, а не свободы.
— Только в рамках настоящей дисциплины может быть подлинная свобода личности.